Стихотворения 1916-1920 годов - Цветаева Марина Ивановна. Страница 5
Из письма 1931 года: «Удушены долгами, утром в лавке – мука. Курю, как в Сов. России, в допайковые годы… окурковый табак – полная коробка окурков, хранила про черный день и дождалась» (письмо Р. Н. Ломоносовой, 6 марта 1931 г., т. VII, с. 332).
Из письма 1934 года: «Я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях – живая помойка! И с соответствующими «чертями» – «А, черт! Еще это! А ччче-ерт!», ибо смириться не могу, ибо все это – не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени» (письмо В. Н. Буниной, 28 апреля 1934 г., т. VII, с. 270).
Из письма 1938 года: «О себе. Живу в холоде или в дыму: на выбор. Когда мороз (как сейчас), предпочитаю – дым. Руки совсем обгорели: сгорел весь верхний слой кожи, п. ч. тяги нет, уголь непрерывно гаснет, и приходится сверху пихать щепки, – таково устройство, вернее – расстройство. Но скоро весна и, будем надеяться, худшее – позади… Пробую жить как все, но – плохо удается, что-то грызет… Почти все время уходит на быт, раньше все-таки немножко легче было» (письмо А. Э. Берг, 15 февраля 1938 г., т. VII, с. 517).
Подобных строк в письмах Цветаевой – сотни. И других – с просьбами о деньгах, благо были люди, готовые безвозмездно поддерживать поэта (но всякий раз – ежемесячно! – просить).
И еще – с возмущениями о задержанных, недоплаченных, невыплаченных гонорарах.
И – о непрерывных болезнях.
И – просто непонимании.
Но, как и в Москве, Цветаева противостояла судьбе творчеством. «Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать – жить. Т. е. все осуществляется и даже живется (понимается) только в тетради. А в жизни – что? В жизни – хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни – функция и отсутствие» (IV, 606).
Рассказывает дочь: «Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе.
Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.
Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредотачивалась мгновенно.
Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась – острием мысли и пера…
Работе умела подчинять любые обстоятельства, настаиваю, любые.
Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару» [21].
Еще в Москве 1920-х годов в творчестве Цветаевой наметился сдвиг в сторону крупных поэтических форм. В Чехию она приехала в разгар работы над самой своей большой поэмой «Молодец». Время отдельных лирических стихотворений уходило в прошлое. Их количество резко сократилось. Цветаева комментировала эти изменения так: «Лирическое стихотворение: построенный и тут же разрушенный мир. Сколько стихов в книге – столько взрывов, пожаров, обвалов: ПУСТЫРЕЙ. Лирическое стихотворение – катастрофа. Не началось и уже сбылось (кончилось). Жесточайшая саморастрава. Лирикой – утешаться! Отравляться лирикой – как водой (чистейшей), которой не напился, хлебом – не наелся, ртом – не нацеловался и т. д.
В большую вещь вживаешься, вторая жизнь, длительная, постепенная, от дня ко дню крепчающая и весчающая. Одна – здесь – жизнь, другая – там (в тетради). И посмотрим еще, какая сильней!
Из лирического стихотворения я выхожу разбитой» (письмо П. П. Сувчинскому, 4 сентября 1926 г., т. VI, с. 323).
«Взрыв», «пожар», «пустырь», «катастрофа» – сколько их было в реальной действительности! Обращение к большим формам происходит на уровне инстинкта самосохранения. Она устала «отравляться» мечтой, быть «непрестанно разбитой», и в то же время у нее достаточно сил, чтобы жить «деятельно», «от дня ко дню» – пусть даже только «в тетради». В эмиграции Цветаева создает свои лучшие поэмы, которые многие считают вершиной ее творчества: «Поэма Горы» (1924), «Поэма Конца» (1924), «Крысолов» (1925), «Поэма Лестницы» (1926), «Новогоднее» (1927), «Поэма Воздуха» (1927). В 1930-е годы Цветаева несколько лет работала над несохранившейся «Поэмой о Царской Семье».
В эмиграции Цветаева стала писать прозу. Вынуждали обстоятельства: стихи издатели брали неохотно, да и платили за них значительно меньше. «Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно – и проза моя, и лучшее в мире после стихов, это – лирическая проза, но все-таки – после стихов!.. Когда получу премию Нобеля (никогда) – буду писать стихи» (письмо А. А. Тесковой, 24 ноября 1933 г., т. VI, с. 406–407). Цветаева создает цикл мемуарных очерков, пишет серию литературных портретов (В. Брюсова, Б. Пастернака, М. Волошина, Н. Гончаровой, К. Бальмонта, Андрея Белого), выступает в качестве литературного критика-полемиста. Предвосхищая пути развития современной прозы, Цветаева обращается к жанру лирической документалистики («Флорентийские ночи», «Повесть о Сонечке»). Ее эссе «Искусство при свете совести» (1932) – один из шедевров в истории мировой эстетической мысли.
Обстоятельства лишь подтолкнули Цветаеву к созданию прозаических произведений. На самом деле она давно была готова к этой форме литературной деятельности. Фактически прозу она писала всегда: ее письма, частые и пространные, были для нее столь же важны, как и стихи. «Если получала письмо с утренней почтой, зачастую набрасывала черновик ответа тут же, в тетради, как бы включая его в творческий поток этого дня. К письмам своим относилась так же творчески и почти так же взыскательно, как к рукописям» [22]. Слово было высочайшей ценностью для Цветаевой. И не только в стихах. Даже официальный документ не могла составить формально: «Начинаю прошение – просыпается мысль, юмор, «игра ума». Если два раза «что» или два раза «бы» – беру другой лист, не нравится, хочется безукоризненной формы, привычка слуха и руки» (письмо А. А. Тесковой, 24 сентября 1926 г., т. VI, с. 350). Проза Цветаевой глубока, многослойна, парадоксальна. Она во всей полноте раскрывает интеллектуальную мощь и масштаб писательского дара Цветаевой. Каждая мысль выкована в кузнице разума и закалена в горниле души.
Революция лишила Цветаеву всего: России, культурной среды, привычного уклада жизни, материальной стабильности [23], дома, мужа, дочери. Прошлое лежало в руинах. Незыблемыми оставались лишь вечные ценности. Для Цветаевой они зримее всего предстали в освященных Церковью семейных узах. Таинство брака, клятва верности, данная перед Богом, таинство крещения были теми нитями, которые связывали с вечностью, с былым и грядущим. Этого отнять не мог никто. Семья стала главной святыней Цветаевой. Не в силах противостоять обстоятельствам, но и не желая сдаваться, она, как только появился слабый призрак надежды, сделала все, чтобы вновь воссоединиться с мужем. Здесь была не одна любовь, но и вызов – действительности, времени, судьбе.
Ее наградой в этой битве стало рождение в 1925 году сына, названного в честь святого великомученика Георгия Победоносца – небесного покровителя Москвы.
Ждала его давно. Мечтала. Однажды, в пасхальную неделю 1920 года, увидела в рассветном кремлевском небе: «глаза блистают сталью», «весь – как струна», «светлее солнца» (I, 519).
Ему слагала гимны в 1921-м, услышав известие о спасении мужа: