Симфонии - Белый Андрей. Страница 60

Так думал Адам Петрович.

Прошел мимо.

У окна остановился.

Из окна окатил его свет: «Никто не поможет мне залечить гвоздные язвы!»

Мимо с гудением пронеслись, будто в свете брызнувшие, мошки и, ярые мошки, облепили, язвя, лицо.

Ходил вдоль стены и поглядывал, и заглядывал в окна света.

Кто там в окне сидел над лампой?

И окно света тихо угасло, и мошки угасли: кто там ушел, захватив лампу?

Очнулся. Заглянул в окно.

Там желтое кружево застыло на потолке. Там желтое кружево поползло. Там возвращались в комнату с лампой в руке.

Бархатные ее раскидались, вихряные в небе объятия. Неизвестная над ним взвилась. Что в ней было?..

Облачки вьюги пышно вздувала, прогоняла новое. Вздувала, прогоняла; прогоняла, вздувала.

Там на вздох отвечала вьюга вздохом. На желанье блистаньем у лампады отвечала белая метель.

Над забором затанцевал вихряный столб. Неизвестный взвивал свои бледные недра. Что в них было?

Но бежал, и вихряный столб упадал в заборную скважину: там воздушные летуны — столб за столбом — пышно взлетали и пышно падали.

Из-за забора кивали друг другу, за забором носились сладкою они, сладко ахнувшей вьюгой.

За стеной у него незаметно взлетали столбы: но за стеной призывали его, как в детские годы, куда-то.

Обернулся. Пошел назад.

Снеговые столбы, выраставшие — ниспадали, ниспадавшие — таяли.

Они встретились. Глаза блеснули. Склонились в серебряных тенях.

Они встретились, где лампадный огонек кропил пурпуром снега, озаряя образ Богородицы.

Глаза ее блеснули любовью, когда склонилась пред ним в сквозных вуалях, в осеребренных соболях; золотою головкою клонилась желанно, пурпуровым вздохом уст затомила: это все в ней радостно пело.

Это сон сбежал с его черных ресниц. Да, на вздох ответила вздохом, на желанье — желаньем.

Столкнулись. Но разошлись. Но шаги их замерли в отдалении.

Затомила, сон сбежал; ответила вздохом: но разошлись.

Он думал о ней. Она о нем думала. Пышно взлетели снега, пышно падали; то секли колко, то ласково щекотали под воротником.

В ней он узнал свою тайну. Что она в нем узнала?

Она была ему милая, а он — ей.

До встречи томились, до встречи искали, до встречи молились друг другу, до встречи снились.

Над фонарем стоял световой круг.

Стоило подойти ближе, и фонарь втягивал в себя световой, на снегу трепещущий круг.

Он шел.

Снеговые круги — круг за кругом, — незаметно втягиваясь в стекло фонаря, незаметно истаяли перед ним.

Вновь за спиной они вырастали.

Сладкая была дума о ней, сладкая о Господе тайна: значит, Господь был среди них. Грустно позвал, как и в детские годы, куда-то.

Обернулся. Пошел назад. Никого не было.

Световые круги, выраставшие — таяли, таявшие — вырастали.

Обернулся. Пошел назад.

Световые круги, таявшие — вырастали, выраставшие — таяли.

Кто там стоял и глядел на него долгими, синими взорами?

Вьюжные рои взвихрились у домов. Подворотни мягко гремели, когда снежные горсти то взлетали, то ниспадали. Все покрылось матовым инеем.

В окне вздохнули: «Кто может заснежить все?»

Вьюга сказала: «Ну конечно, я!»

Грустно задышала и бросила под ноги новые снеги. Новые стаи взвизгнувшей пыли стремительно ринулись из-под забора в синий бархат ночи, мимо с гудением пронеслись и облепили, холодя, оконные стекла.

Белые шмели роились у фонарей.

Белый бархат мягко хрустел у его ног: горсти бриллиантов и расцветали, и отгорали.

Его глаза то грустили, то радовались лазурью, а золотая бородка покрылась матовым инеем.

Смеялся в белый снег: «Кто может мне запретить только и думать о ней?»

Пробегал мимо фонаря. Кто-то невидимый шепнул ему: «Ну конечно, никто!..»

Нежно поцеловал и бросил под ноги горсть бриллиантов. Да: цветущую горсть.

Стаи брызнувших мошек ослепительно понеслись из-под ног на белом бархате снега.

Крутил у подъезда золотой ус: «Никто не может мне запретить только и думать о ней.

Думать о ней».

Звонился.

Мимо него с гудением пролетали рои: белые пчелы облепили, холодя, его лицо.

Вдоль глухой стены поплыли окна света.

Это прислуга шла отпирать дверь — проходила по комнате с лампой в руке.

Окно света застыло на глухой стене: это прислуга поставила лампу, чтоб отпереть ему дверь.

«Только и буду думать о ней.

Думать о ней».

Лежал в постели. Пробегали думы. Открыл глаза.

Пробегали пятна света на потолке: это ночью на дворе кто-то шел с фонарем.

Другие думы оживили его — думы скорби: «Я — ищущий, а она — Брунгильда, окруженная поясом огня!

Брунгильда из огня».

Открыл глаза.

Пятна света бежали обратно по потолку.

В ПЕНЕ БЕЛОЙ

Завитыми огнями головки над фарфоровой чашечкой кофе склоняясь, ножкой дразнила болонку, откидывалась назад, перелистывала томик и роняла на чайный столик.

Хрупкие кружева, под окошком шатаясь, взбивала пурга, кружева разрывала, в окна стучала.

Да, стучала.

Снежное его лицо, будто метель разрывая, стужей в окно ей смеялось, кивало и проносилось.

И Светлова, к окну подбегая, в хрусталях, в льдах клонилась, их целовала, протягивала руки и замирала.

Ее кружева, с рук спадая, струились, платье пенили; руки ломала и возвращалась к кофе.

Он стоял, весь в цветах, весь в снегах, в хрусталях, и смеялся у окон, как в детские годы смеялся когда-то.

Он воздел свои руки и роем снежинок, букетом цветов полевых в окна ей бросил: так бросал лепестки он в детские годы когда-то.

Он ее призывал, как и в детские годы когда-то.

Вкрадчивый мистик, краснея зарей молодой, подносил ей томик рассказов.

Завитая туманами речь, испещренная тайнами, обуревала ее.

Бархатные туфельки легко уносили ее от гостя, и ручками затыкала она уши.

Одутловатый толстяк, инженер, приходившийся ей мужем, небрежно вышел к влюбленному мистику.

Но сконфуженный студент, спотыкаясь о символы и ковры, поспешил убежать от зевающего толстяка.

Там, в цветах у ее подъезда, подглядел, как в санях она пролетела куда-то.

За нею, за ней, в снежный хохот метелей, бросался за нею куда-то.

Из-за черных дверей в смертный саван метели бросались куда-то.

Остуженный мертвец пурги, всех пеленая, шушукал бледным муаром савана, развеивал саван, повисал над карнизом ледяной костью.

Мягкие сани, в беспредельность пурги ускользая, снег взмывали, брызгали дымным сребром, визжали и пропадали.

Грустно призыв, из пурги вырастая, бил среброрунной струей, грустно ласкал, грустно носил.

В магазине модного платья, меж грустнорунных атласов ныряя, она выбирала муар, склонялась и выпрямлялась.

Его бледные руки тянулись в пургу, как и в детские годы когда-то.

Улыбались друзья; он не видел друзей: пробежал мимо них куда-то.

Будто звали его, как и в детские годы, куда-то.

Подруга клонила к Светловой головку страусовыми перьями, прижимая муфту к лицу, ей лукаво шептала.

Светлова клонила к подруге головку страусовыми перьями, ее меховой руки коснулась маленькой муфтой.

Лукавым смехом клонились друг к другу и страусовыми перьями; оглядываясь на прохожего, шептали друг другу: «Вот он, вот он!»

Бледный, ласковый лик, повертываясь к ним, точно хотел подойти и проходил мимо.

Бархатно-мягкий день, заснеженный вьюжными вихрями, запевал над домами.

Грустнорунные струны с серебряных лютней срывая, кто-то бледный грустил, как и прежде, грустил, как и прежде.