Камни его родины - Гилберт Эдвин. Страница 55

Он прижал ее к себе, сперва легко, потом крепче, все время настороженно ожидая сопротивления, яростного толчка, грохота двери.

Нет. Ничего.

Он целовал ее щеки, губы, ее внезапно приоткрывшийся рот.

Она что-то сказала или вскрикнула – он не расслышал: заглушенный стон, мольба без слов, взрыв смертельного ужаса.

Она обхватила его обеими руками, вцепилась ему в спину. Толчком ноги он закрыл дверь.

Не столько торжествуя победу, сколько удивляясь ей и радуясь, он лежал в спальне Мэрион, в ее постели, еще не совсем проснувшись и как бы ощупью выбираясь из глубокого забытья.

Он пытался осмыслить перемену, долгожданную перемену: свое превращение из одинокого искателя в любовника. В любовника благодарного, успокоенного, потрясенного тем, что девушка, спящая рядом, так полно разделила с ним его жажду, вожделение, счастье...

Быть может, настал конец его поискам, и эта девушка, способная так безоглядно отдаваться любви, будет с такой же полнотой вместе с ним радоваться и вместе с ним страдать. Быть может, она действительно не так бесцветна, как остальные.

Он почти проснулся, охваченный смутным восторгом, который захлестывал его, требовал выхода и ответа; он еще не был уверен, но надеялся: а вдруг накануне вечером он и вправду прикоснулся к какой-то струне или струнам, и они, зазвучав, неожиданно пробудили Мэрион?

Что это она сказала ему после того, как они неверными шагами вошли в ее темную спальню? Было уже заполночь, Мэрион лежала на боку, и огонек сигареты ярко освещал ее наготу... Что она сказала тогда?

«Западня... Ты понимаешь, что я хочу сказать? У меня такое чувство... Я уже заранее знаю, что могу возненавидеть тебя, но могу и полюбить...»

И он наставительно ответил (так как был почти уверен в том, что она разделяет его счастье): «А почему нужно бояться любви?», и потом продолжал: «Когда я еще учился на первом курсе, у нас был профессор по истории архитектуры, его звали Одельман...»

И рассказал ей, как Одельман, держа в руках осколок детали греческого храма и с чувственной нежностью поглаживая его, поучал своих студентов, втолковывал им: «Одно из величайших несчастий нашего времени состоит в том, что мы боимся страсти. Да, мы даже стыдимся произносить вслух слова «страсть» или «любовь». Но тот, кто не способен на страсть, не имеет права заниматься архитектурой».

– А я способна на страсть? – спросила Мэрион, положив голову к нему на грудь.

О чем еще они говорили?

Впрочем, разве это важно? Нет, сейчас важно только то, что впереди, что скрывается в будущем. Важно, чтобы она... Рафф зевнул, протер глаза, открыл их, уставился в потолок, потом поглядел в окно на пожарную лестницу – в белесом свете она была похожа на тюремную решетку.

Он почувствовал голод. Если она спит, он встанет, проберется на кухню и... Вдруг его поразила тишина; он резко повернулся на бок и обнаружил, что Мэрион нет.

– Мэрион! – громко сказал он, чтобы слышно было на кухне. Она, верно, там – готовит завтрак. В это воскресное утро он позавтракает с Мэрион, вместо того чтобы уныло сидеть за столиком в оконной нише кафетерия – словно в аквариуме! – среди других одиноких едоков. – Мэрион!

Он спустил ноги с низкой широкой кровати, оглядел комнату – радиаторы отопления, стены цвета какао, березовый шкафчик, над ним зеркало без оправы – и встал. Его одежды не видно. Должно быть, так с вечера и валяется на полу в гостиной. Рафф прошел через узкий коридор в кухню, потом, с растущей тревогой, кинулся в гостиную.

Было так тихо, что, даже не глядя, он уже знал: Мэрион ушла.

Зато там была записка. Она была написана печатными буквами на куске чертежной бумаги и прикреплена кнопкой к входной двери.

«Дорогой Рафф!

Я знаю, что перестану уважать себя, если не попытаюсь успеть на этот поезд. Теперь Вы понимаете, что я имела в виду, когда говорила о западне? Подумайте, к чему я приду, если позволю себе плыть по течению или следовать наставлениям Вашего профессора Одельмана. Ничего не поделаешь, мой друг. С этим покончено. Вы почти одержали победу, но только почти. К счастью. Думаю, я быстро утешусь, и вообще, я убеждена, что эта связь никогда не могла бы стать слишком прочной. Во всяком случае, наполовину убеждена. Не поймите мои слова чересчур буквально. Но все же поймите. Увидимся на работе.

М.»

Рафф сидел на кончике березового стула, медленно одевался и твердил себе, что это – просто ссадина. Пустячная царапина на старом шраме. Он почти не чувствует боли. Почти...

Чтобы доказать себе это, он сорвал записку с двери, спокойно, внимательно прочитал ее, а потом, противореча самому себе, скомкал, смял хрустящую бумажку в своей большой руке и не бросил, а швырнул в корзинку под чертежной доской.

Когда он ушел, было еще раннее утро. Солнце позолотило Ист-ривер, и в его обманчивом свете убогие улицы, пересекающие город, были прекрасны. Хорошо бы сбежать куда-нибудь подальше, на простор, в зеленые луга, и жить не на Сорок четвертой улице, а на сорок четвертой миле отсюда. Или на четырехсотой.

Он шел домой, и дорога казалась ему бесконечной, и бесконечным было его разочарование в Мэрион, хоть он и прятал его под защитным покровом гордости.

Относись к этому так: думай только о самом хорошем, только о начале ночи, а об остальном забудь. Вычеркни конец, и ты уже не будешь чувствовать себя униженным или одураченным – наоборот, тебе станет хорошо, как всегда после таких ночей. А чтобы потешить свое самолюбие, вспоминай почаще, как облизываются на эту недотрогу все остальные: и Элиот Чилдерс, и Мансон Керк, и Бен Ейтс.

Нет, ничего не выйдет. На этот раз не выйдет: никак не отделаться от мысли о том, что был близок к чему-то Другому, к великому открытию, к проникновению в многообещающую тайну; ведь еще немного – и своим прикосновением, полнотой своей любви он заставил бы Расцвести это тело и эту душу, это прекрасное, почти совершенное создание. Да, заставил бы расцвести, заново родиться на свет. Но если сейчас сказать ей это – она расхохочется и будет издеваться и отрицать все на свете.

Нет. Лучше уж считать эту ночь неожиданным подарком и просто радоваться ей, как всегда радуется мужчина, вспоминая о легкой победе над женщиной и чувственном, остром наслаждении.

Вот он уже почти дома. Голодный и иссушенный жаждой, он купил винограду, поднялся в свою однокомнатную квартиру, сварил кофе. Потом сел в нише высокого окна, поставил перед собой прохладный виноград и горячий кофе и с отвращением оглядел комнату. В свое время это была элегантная викторианская гостиная: хрустальная люстра (остаток былого величия), уныло и нелепо свисающая над тахтой с облупленного потолка; черный с красным шкафчик (типичный модерн 1932 года) ; недавно прорезанная дверь в мрачный чулан, именуемый кухней; мраморный кофейный столик, а на нем – чертежная доска.

Воскресное утро.

Мэрион, должно быть, подъезжает к Раи.

Рафф подумал о Трой и Винсе Коуле. О том, что они вместе завтракают и живут обычной совместной жизнью, притянутые друг к другу самим несходством своих характеров.

Он взглянул на залитую солнцем унылую улицу.

Позвонил в Тоунтон Эбби Остину.

– Рафф, откуда ты? С вокзала?

– Нет, – ответил Рафф. – Просто захотелось узнать, как поживает маленькая секвойя.

– Чудесно. Ты не мог бы сегодня приехать?

– Здесь мне, во всяком случае, делать нечего, – ответил Рафф.

– Есть поезд в девять сорок. В десять тридцать девять будешь в Тоунтоне. В десять я с клиентом осматриваю участок – у меня, как видишь, появился клиент и...

– Это же замечательно, Эб!

– Неплохо. – Голос Эбби звучал безрадостно. – Мы встретим тебя на вокзале. Тебе... Ты, наверное, уже знаешь новость?

– Какую?

– Насчет Трой и Винса.

– А! Да, конечно, знаю. Они мне звонили. Должно быть, они теперь всем разболтали, – осторожно сказал Рафф, хотя он подозревал, что Эбби уже знает, как обстоит дело.