В кварталах дальних и печальных - Рыжий Борис Борисович. Страница 16

3.

«…личико, личико, личико, ли…
будет, мой ангел, чернее земли.
Рученьки, рученьки, рученьки, ру…
будут дрожать на холодном ветру.
Маленький, маленький, маленький, ма… —
в ватный рукав выдыхает зима:
Аленький галстук на тоненькой ше…
греет ли, мальчик, тепло ли душе?»

4.

Всё, что я понял, я понял тогда —
нет никого, ничего, никогда.
Где бы я ни был — на черном ветру
в черном снегу — упаду и умру.
Будет завод надо мною гудеть.
Будет звезда надо мною гореть.
Ржавая, в чёрных прожилках, звезда.
И — никого. Ничего. Никогда.
1995

От самого сердца

Заозерский прииск. Вся власть — один
презапойный мусор. Зовут Махмуд.
По количеству на лице морщин
от детей мужчин отличаешь тут.
Назови кого-нибудь днем «кретин» —
промолчит. А ночью тебя убьют.
А обилие поселковых шлюх?
«Молодой, молоденький. О, чего
покажу». «Мужик-то ее опух —
с тестем что-то выпили, и того».
Мне товарищ так говорит: «Я двух
сразу ух». Ну как не понять его?
Опуститься, что ли? Забыть совсем
обо всем? Кто я вообще таков?
Сочинитель мелких своих проблем,
бесполезный деятель тихих слов.
«Я — писатель». Смотрит, как будто: съем,
а потом хохочет. Какой улов.
Ах, скорей уехать бы, черт возьми.
Одиссея помните? Ах, домой.
Сутки ехать. Смех. По любой грязи.
Чепуха. Толкай «шестьдесят шестой» [20].
Не бестактность это, но с чем в связи,
уезжая — нет — не махну рукой?
1995, август, п. Кытлым [21]

«Фонтанчик не работает — увы!..»

Фонтанчик не работает — увы! —
уж осень, но по-прежнему тепло,
В сухую чашу каменные львы
глядят печально — битое стекло,
газеты, чьи-то грязные бинты,
окурочки, обертки от конфет,
нагая кукла, старые листы,
да стоит ли — чего там только нет.
Глядят уныло девять милых морд
клыкастых, дорогих лохматых грив.
Десятым я сажусь на этот борт —
наверное, заплакал бы, но ни в
одном глазу, — а ветер теребит,
как будто нищий, что-то из рванья.
Так и сидим — довольно скверный вид,
скажу я вам, мой ангел, — львы да я.
1995, август

Музыкант и ангел

В старом скверике играет музыкант,
бледнолицый, а на шее — черный бант.
На скамеечке я слушаю его.
В старом сквере больше нету никого,
только голуби слоняются у ног,
да парит голубоглазый ангелок.
…Ах, чем музыка печальней, чем страшней,
тем крылатый улыбается нежней…
1995, август

Дом с призраком

Как-то случилось, жил
в особнячке пустом —
скрип дорогих перил,
дождь за любым окном,
вечная сырость стен,
а на полу — пятно.
Вот я и думал: с кем
тут приключилось что?
Жил, но чуть-чуть робел —
страшен и вечен дуб.
Бледный стоял, как мел,
но с синевой у губ —
мир и людей кляня, —
ствол подносил к виску.
Нужно убить себя,
чтобы убить тоску.
Жил и готовил чай
крепкий — чефир почти.
И говорил «прощай»,
если хотел уйти.
Я говорил «привет»,
возвратившись впотьмах,
и холодок в ответ
чувствовал на губах.
Но под тревожный стук
ставни мой лоб потел:
«Вот ты и сделал, друг,
то, чего я не смел.
Явишься ли во сне
с пулькой сырой в горсти —
что я скажу тебе?»
…Я опоздал, прости.
1995, август

«На белом кладбище гуляли…»

На белом кладбище гуляли,
читая даты, имена.
Мы смерть старухой представляли.
Но, чернокрылая, она,
навязчивая, над тобою
и надо мною — что сказать —
как будто траурной каймою
хотела нас обрисовать,
ночною бабочкой летала.
Был тёплый август, вечер был.
Ты ничего не понимала,
я ни о чём не говорил.
1995, август

«Ночь, скамеечка и вино…»

Ночь, скамеечка и вино,
дребезжащий фонарь-кретин.
Расставаться хотели, но
так и шли вдоль сырых витрин.
И сентябрьских ценитель драм,
соглядатай чужих измен
сквозь стекло улыбался нам
нежно — английский манекен.
Вот и все, это добрый знак
или злой — все одно, дружок.
Кто еще улыбнется так
двум преступно влюбленным — Бог
или дьявол? — осенним двум,
под дождем, в городке пустом.
Ты запомни его костюм —
я хочу умереть в таком.
1995, август