В кварталах дальних и печальных - Рыжий Борис Борисович. Страница 35
«В одной гостиничке столичной…»
В одной гостиничке столичной,
завесив шторами окно,
я сам с собою, как обычно,
глотал дешевое вино.
…Всезнайки со всего Союза,
которым по хую печаль
и наша греческая муза,
приехали на фестиваль.
Тот фестиваль стихов и пенья
и разных безобразных пьес
был приурочен к Дню рождения
поэта Пушкина А.С.
Но поэтесс, быть может, лица
и, может быть, фигуры их
меня заставили закрыться
в шикарных номерах моих…
И было мне темно и грустно,
мне было скучно и светло, —
стихи, и вообще искусство,
я ненавидел всем назло.
Ко мне порою заходили,
но каждый был вполне кретин.
Что делать, Пушкина убили,
прелестниц нету, пью один.
«Долго-долго за нос водит…»
Долго-долго за нос водит,
а потом само собой
неожиданно приходит
и становится судьбой.
Неожиданно взрослеем:
в пику модникам пустым
исключительно хореем
или ямбом говорим.
Не лелеем, гоним скуку
и с надменной простотой
превращаем в бытовуху
музы лепет золотой.
Без причины не терзаем
почву белого листа,
Бродскому не подражаем —
это важная черта.
А не завтра — послезавтра
мы освоим твердый шаг,
грозный шаг ихтиозавра
в смерть, в историю, во мрак.
«…Когда примерзают к окурку…»
…Когда примерзают к окурку
знакомые с речью уста,
хочу быть похожим на урку
под пристальным взором мента.
Ни Ада, ни Рая, ни Бога —
чтоб нас прибирали к рукам,
нам так хорошо, одиноко,
так жарко и холодно нам.
В аллее вечернего парка
ты гневно сняла сапожок,
чтоб вытряхнуть снег, — как подарка,
я ждал нашей встречи, дружок.
Недоуменье
…С какою щедростью могу я поквитаться
с тем, кто мне выделил из прочих благ своих
от дикой нежности ночами просыпаться,
искать их, призрачных, не обретая их.
Игра нелепая, она без всяких правил,
снежинка легкая, далекая звезда,
письмо написано, и я его отправил
куда неведомо, неведомо куда.
Покуда ненависть сменяется любовью,
живем, скрипим еще, но вот она пришла —
как одиночество с надломленною бровью
в окошко бросится, не тронет и стекла.
А как не бросится, а как забьется в угол,
комочек маленький, трепещущий комок,
я под кровать его, я в шкаф его засунул,
он снова выскочил, дрожит и смотрит вбок.
С кем попрощаемся, кого сочтем своими?
Вот звезды, сгусточки покоя и огня…
И та, неяркая, уже имеет имя —
его не знаю я и выдумал не я.
Одной поэтессе
…Слоняясь по окраинным дворам,
я руку жал убийцам и ворам.
Я понимал на ощупь эти руки:
не раз они заламывались в муке.
Ты жаждешь денег? Славы? Ты? Поэт?
Но, извини, как будто проще нет
пути, чтоб утолить подобны страсти:
воруй, и лги, и режь, и рви на части.
…Кто в прошлой жизни нищим все раздал,
в богатстве, славе жил, а умирал
в пещере мрачной, в бедности дремучей,
тот в этой жизни — и представься случай —
(с гордыней ведь не справится душа)
ни жалости не примет, ни гроша.
Почти элегия
Под бережным прикрытием листвы
я следствию не находил причины,
прицеливаясь из рогатки в
разболтанную задницу мужчины.
Я свет и траекторию учел.
Я план отхода рассчитал толково.
Я вовсе на мужчину не был зол,
он мне не сделал ничего плохого.
А просто был прекрасный летний день,
был школьный двор в плакатах агитпропа,
кусты сирени, лиственная тень,
футболка «КРОСС» и кепка набекрень.
Как и сейчас, мне думать было лень:
была рогатка, подвернулась …
У телеэкрана
Уж мы с тобой, подруга, поотстали
от моды — я живой и не вдова ты,
убили этих, тех — не убивали,
повсюду сопляки и автоматы.
Я не могу смотреть на эти лица,
верней — могу, но не могу представить,
что этот бедный юноша-убийца
и нас убил, разрушив нашу память.
…Давай уйдем, нам Петр откроет двери,
нас пустят в Рай за жалость и за скуку…
О, если бы я мог еще поверить
во что-то неземное — дай мне руку.
1997
«Над саквояжем в черной арке…»
Над саквояжем в черной арке
всю ночь трубил саксофонист.
Бродяга на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.
Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с синим бантом
играть ночами на ветру.
Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, —
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.