В кварталах дальних и печальных - Рыжий Борис Борисович. Страница 47
«Был городок предельно мал…»
Был городок предельно мал,
проспект был листьями застелен.
Какой-то Пушкин или Ленин
на фоне осени стоял
совсем один, как гость случайный,
задумчивый, но не печальный.
…Как однотипны города
горнорабочего Урала.
Двух слов, наверно, не сказала,
и мы расстались навсегда,
и я уехал одинокий,
ожесточенный, не жестокий.
В таком же городе другом,
где тоже Пушкин или Ленин
исписан матом, и забелен
тот мат белилами потом,
проездом был я две недели,
один, как призрак, жил без цели.
Как будто раздвоился мир
и расстоянье беспредельно
меж нами, словно параллельно
мы существуем: щелок, дыр,
лазеек нет, есть только осень,
чей взор безумен и несносен.
Вот та же улица, вот дом
до неприличия похожий,
и у прохожих те же рожи —
в таком же городе другом —
я не заплачу, но замечу,
что никогда тебя не встречу.
«Когда вонзают иглы в руки…»
Когда вонзают иглы в руки
и жизнь чужда и хороша —
быть может, это час разлуки,
не покидай меня, душа.
Сестрица Лена, ангел Оля [54],
не уходите никуда —
очистив кровь от алкоголя,
кровь станет чистой навсегда.
Кровь станет чистой, будет красной,
я сочиню стихи о том,
как славно жить в стране прекрасной
и улыбаться красным ртом.
Но краток миг очарованья
и, поутру, открыв глаза,
иду — сентябрь, кварталы, зданья.
И, проклиная небеса,
идут рассерженные люди,
несут по облаку в глазах,
и улыбаясь, смотрит Руди
и держит агнца на руках.
«Пока я спал, повсюду выпал снег…»
Пока я спал, повсюду выпал снег —
он падал с неба, белый, синеватый,
и даже вышел грозный человек
с огромной самодельною лопатой
и разбудил меня. А снег меня
не разбудил, он очень тихо падал.
Проснулся я посередине дня,
и за стеной ребенок тихо плакал.
Давным-давно я вышел в снегопад
без шапки и пальто, до остановки
бежал бегом и был до смерти рад
подруге милой в заячьей обновке —
мы шли ко мне, повсюду снег лежал,
и двор был пуст, вдвоем на целом свете
мы были с ней, и я поцеловал
ее тогда, взволнованные дети,
мы озирались, я тайком, она
открыто. Где теперь мои печали,
мои тревоги? Стоя у окна,
я слышу плач и вижу снег. Едва ли
теперь бы побежал, не столь горяч.
(Снег синеват, что простыни от прачек.)
Скреби лопатой, человече, плачь
мой мальчик или девочка, мой мальчик.
«Там вечером Есенина читали…»
Там вечером Есенина читали,
портвейн глушили, в домино играли.
А участковый милиционер
снимал фуражку и садился рядом
и пил вино, поскольку не был гадом.
Восьмидесятый год. СССР.
Тот скверик возле Мясокомбината
я помню, и напоминать не надо.
Мне через месяц в школу, а пока
мне нужен свет и воздух. Вечер. Лето.
«Купи себе марожнова». Монета
в руке моей, во взоре — облака.
«Спасиба». И пошел, не оглянулся.
Семнадцать лет прошло, и я вернулся —
ни света и ни воздуха. Зато
остался скверик. Где же вы, ребята,
теперь? На фоне Мясокомбината
я поднимаю воротник пальто.
И мыслю я: в году восьмидесятом
вы жили хорошо, ругались матом,
Есенина ценили и вино.
А умерев, вы превратились в тени.
В моей душе еще живет Есенин,
СССР, разруха, домино.
«Ну вот, я засыпаю наконец…»
Ну вот, я засыпаю наконец,
уткнувшись в бок отцу, еще отец
читает: «Выхожу… я на дорогу…»
Совсем один? Мне пять неполных лет.
Я просыпаюсь, папы рядом нет,
и тихо так и тлеет понемногу
в окне звезда, деревья за окном,
как стражники, мой охраняют дом.
И некого бояться мне, но все же
совсем один. Как бедный тот поэт.
Как мой отец. Мне пять неполных лет.
И все мы друг на друга так похожи.
«Темнеет в восемь — даже вечер…»
Темнеет в восемь — даже вечер
тут по-немецки педантичен.
И сердца стук бесчеловечен,
предельно тверд, не мелодичен.
В подвальчик проливает месяц
холодный свет, а не прощальный.
И пиво пьет обрюзгший немец,
скорее скучный, чем печальный.
Он, пересчитывая сдачу,
находит лишнюю монету.
Он щеки надувает, пряча
в карман вчерашнюю газету.
В его башке полно событий,
его политика тревожит.
Выходит в улицу, облитый
луной — не хочет жить, но может.
В семнадцать лет страдает Вертер,
а в двадцать два умнеет, что ли.
И только ветер, ветер, ветер
заместо памяти и боли.