За это можно все отдать - Тушнова Вероника. Страница 29
«Бывало все: и счастье, и печали…»
Бывало все: и счастье, и печали,
и разговоры длинные вдвоем.
Но мы о самом главном промолчали,
а может, и не думали о нем.
Нас разделило смутных дней теченье —
сперва ручей, потом, глядишь, река…
Но долго оставалось ощущенье:
не навсегда, ненадолго, пока…
Давно исчез, уплыл далекий берег,
и нет тебя, и свет в душе погас,
и только я одна еще не верю,
что жизнь навечно разлучила нас.
«Я поняла…»
Я поняла, —
ты не хотел мне зла,
ты даже был
предельно честен где-то,
ты просто оказался из числа
людей, не выходящих из бюджета.
Не обижайся,
я ведь не в укор,
ты и такой
мне бесконечно дорог.
Хорош ты, нет ли —
это сущий вздор.
Любить так уж любить —
без оговорок.
Я стала невеселая…
Прости!
Пускай тебя раскаянье не гложет.
Сама себя попробую спасти,
Никто другой
спасти меня не может.
Забудь меня.
Из памяти сотри.
Была – и нет, и крест поставь
на этом!
А раны заживают изнутри.
А я еще уеду к морю летом.
Я буду слушать, как идет волна,
как в грохот шум ее перерастает,
как, отступая, шелестит она,
как будто книгу вечности
листает.
Не помни лихом.
Не сочти виной,
что я когда-то в жизнь твою вторгалась,
и не печалься —
все мое – со мной.
И не сочувствуй —
я не торговалась!
В. М. Тушнова, С. С. Смирнов и А. Н. Максимова.
«Лес был темный, северный…»
Лес был темный, северный,
с вереском лиловым,
свет скользил рассеянный
по стволам еловым,
а в часы погожие
сквозь кусты мелькало
озеро, похожее
на синее лекало.
И в косынке беленькой,
в сарафане пестром,
шла к тебе я берегом,
по камушкам острым.
И с тобой сидела я
на стволе ольховом,
ночь дымилась белая
сумраком пуховым.
Сети я сушила
за избой на кольях,
картошку крошила
в чугун на угольях.
До восхода в сенцах
не спала, молчала,
слушала, как сердце
любимое стучало.
«Там далёко…»
Там далёко,
за холмами синими,
за угрюмой северной рекой,
ты зачем зовешь меня по имени?
Ты откуда взялся?
Кто такой?
Голос твой блуждает темной чащей,
очень тихий,
слышный мне одной,
трогая покорностью щемящей,
ужасая близостью родной.
И душа,
как будто конь стреноженный,
замерла, споткнувшись на бегу,
вслушиваясь жадно и встревоженно
в тишину на дальнем берегу.
«Письма я тебе писала…»
Письма я тебе писала
на березовой коре,
в реку быструю бросала
эти письма на заре.
Речка лесом колесила,
подмывала берега…
Как я реченьку просила,
чтобы письма берегла.
Я бросала, не считая,
в воду весточки свои,
чтобы звезды их читали,
чтобы рыбы их читали,
чтоб над ними причитали
сладким плачем
соловьи,
и слезами обливалась,
и росою умывалась,
и тропинкой подымалась
в тихий домик на горе.
– Где бродила-пропадала?
– На реке белье стирала.
– Принесла воды? Достала?
– Ну а как же – два ведра!
– Что печальна?
– Так, устала.
– Что бледна?
– Крута гора.
Голубка
Она хрупка была и горяча
и вырывалась, крыльями плеща.
А у меня стучало сердце глухо,
и я ему внимала не дыша,
и мне казалось – это не голубка
на волю рвется, а моя душа.
Разжав ладонь, я выпустила птицу
в осеннем парке, полном тишины,
и отперла душе своей темницу:
– Лети на все четыре стороны!
Еще не веря в то, что совершилось,
растерянная, робкая еще,
она взлетела к небу,
покружилась
и опустилась на твое плечо.
«Будет, будет, будет дом…»
Будет, будет, будет дом,
не останемся без крова.
Будет дом моим трудом
возведен, дыханьем, кровью,
мужеством и теплотой,
преданностью и смиреньем…
Будет, будет – мой и твой,
в соснах, в зарослях сирени,
возле родника, в логу,
на прибрежном косогоре,
дом в тайге и дом на взморье,
дом в барханах, дом в снегу…
Не навеки – на два дня
будет дом всегда и всюду,
если буду я, а я
буду,
буду,
буду,
буду!