Южный Урал, № 1 - Головин Анатолий Дмитриевич. Страница 42
— Это не человек, а сама жизнь.
Молчаливый остановил взгляд на мне: в глазах у него засветилась улыбка. Я подошёл к нему, нагнулся и как можно веселее сказал:
— Мы ещё поживём, каюр. Хой!
Вдруг бесцветные губы его зашевелились, и я с трудом услышал еле уловимый шопот:
— Ты погоди, погоди… Собак не давай… убить… они… хотят… Сам виноват.
Силы оставили старика, и он впал в забытьё.
Всё время, пока Молчаливый был прикован к постели, я был стражем и утешителем его своры.
Когда доктор первый раз начал перевязку больного, я пошёл посмотреть собак. Я шёл вольно, не сдерживаясь, и, конечно, они слышали мои шаги. Но ни одна из них не зарычала. Обычно же, почуяв постороннего, свора предостерегающе рычала. Я подошёл к котуху и заглянул в щель. Никогда я не видел более потрясающей картины! Собаки явно были объяты ужасом. Они разошлись порознь, словно стыдясь, не смея взглянуть друг на друга! Вероятно после совершённого преступления убийца чувствует себя так же.
— Пясинец, — тихо позвал я.
Он с трудом поднял с лап могучую голову и сейчас же вновь опустил. Глаза были закрыты.
— Пясинец, — снова позвал я его.
Собака-полуволк ползком на животе, как набедокуривший щенок, приползла к двери. Просунув руку в щель, я погладил передового по голове. Почувствовав ласку, даже чужую, собака — свирепая, ездовая, полуволчьей крови — заскулила жалостливо, как комнатная…
Несколько дней я не мог заставить их есть. Лакомые куски оленины, привычная юкола, оставались нетронутыми. Мрачные псы сидели по своим углам и не выходили к пище, не откликались на зов. Они хотели знать, жив ли каюр, и только от него получить пищу, как прощение.
Тогда мы стали хитрить: с вечера рассовывали мясо и рыбу в одежду Молчаливого, а утром я нёс собакам пищу, посланную хозяином, пахнущую им. Собаки выражали радость звонким лаем и с жадностью набрасывались на еду.
Через десять дней Молчаливый встал на ноги и впервые после болезни вышел к дверям зимовки. Раны на груди, животе и руках зарубцевались и заживали. Едва только он вступил на порог избы, как в котухе раздался звериный рёв, и досчатые стены собачьего сарая затрещали под дружным напором псов.
— Уйдите все с улицы, — потребовал каюр.
Мы стали торопливо уходить под защиту стен избушки. Вдруг завхоз всполошился:
— Наташку, Нату разорвут, безусловно, тигры из зарослей!
Забрали с собой и Натку.
— Ты пойди выпусти их, — остановил, меня Молчаливый.
Заметив, что я просто боюсь его собак, он добавил:
— Они тебя теперь никогда не тронут: из твоих рук ели. Ступай, пусти.
Долго сидел искатель потерянного покоя и страны, которая исчезла, окружённый своими собаками.
Они слушали его слабый голос и махали пушистыми хвостами. Каюр поучал:
— Я старик стал, собаки. Дурной стал. Худо учил вас, собаки. Теперь по-другому знать всё будем…
Выздоровление подвигалось быстро. Молчаливый уже совершал далёкие прогулки в тундру. Понемногу снимались одна за другой повязки. Старик выпрямлял свою сгорбленную, стянутую бинтами фигуру, и в глазах стали появляться прежние блеск и быстрота.
В одну из таких прогулок он позвал меня с собой; там, под небом, голубым и спокойным, под гусиный гогот из соседнего тундрового озерка, рассказал Молчаливый ошибки своей старости, одна из которых чуть было не стоила ему жизни.
…Бродя в тщетных поисках тихой страны, удивляясь, завидуя и многого не понимая, Молчаливый, сам того не желая, стал сторониться нового, что пришло в снега. Людей он уважал, но не любил всё, что привезли они с собой: машины, тракторы, шум, какую-то пищу в банках. Он не любил, когда люди, приехав в снега первый раз, начинали жить совсем иначе, чем жил он, Молчаливый, его отец и предки.
Люди приезжали и сразу появлялись электричество, высокие дома, мягкие стулья, музыка, радиостанции.
Люди приезжали и начинали строить заводы, копать шахты, перегораживать реки — шумели, орали…
Наконец, люди не стали приезжать на пароходах и на оленях. Они стали прилетать на самолётах. Они привезли с собой тракторы, автомобили. И машины прошли по глубокому снегу лучше, чем лёгкая собачья упряжка.
— Один раз я почуял, что снег стал пахнуть! Да! Снег имел запах. И куда ни направлю упряжку — везде пахло бензином. Железная птица гремит-летит. Большая машина идёт по снегу. Пройдёт и потом нельзя здесь проехать: следа нет. След стал пропадать в бензине. Песец ушёл от запаха, дикарь убёг от шума, куропатки запрятались…
Пусть он, Молчаливый, потерял землю, к которой привык, но и упряжка потеряла под ногами землю. Каюр стал учить собак презирать этот запах и ненавидеть до исступления.
Мне сразу понятно стало, почему семь лет назад он отказался приезжать на Маре-Сале и спрашивал начальника зимовки про склады и запах. Он чуял бензин. Мне ясны стали причины травли своры на острове Бегичева: каюр бросал в них снегом, пахнущим бензином.
— Слушай, Молчаливый, так неужели они тебя кусали за то, что…
— Да, парень, да! Я совсем дурным стал. Я думал победить запах, забывая, что этот запах теперь везде. Все дни наши, все люди пахнут бензином. И я тогда, помогая парию освободить ногу, испачкался в бензине, потом вошёл к ним.
— Ну, а они?
— Что они? Школа была хорошей. За запахом, который я научил их ненавидеть по-звериному, они не разглядели меня. Они чуяли только бензин и рвали не меня, а его…
За мной пришёл самолёт. Лётчик ночевал в Крестах. Ночью, когда на зимовке все спали, я вышел на свежий воздух. Не спалось. Хотелось пойти ещё раз взглянуть на человека, искания которого внезапно кончились на маленькой зимовке.
Каюра в котухе, где он спал, не оказалось. Не было и собак. Я пошёл в тундру, надеясь отыскать его на мхах. Но и здесь не было никого. Вдруг с реки ветер донёс до меня приглушенный лай. Что он там делает, — с тревогой промелькнуло в голове, — там же самолёт стоит?
…Летающая лодка наполовину была вытащена из воды на берег. Грудь и пропеллер вздымались над песком. Вокруг самолёта на берегу сидели собаки, жадно следя за своим хозяином.
А Молчаливый, взобравшись на самолёт, внимательно рассматривал лопасти, крылья, приборы в кабинке пилота, осторожно брался за руль и изредка издавал восклицания: «Хой», что у него служило знаком удивления.
Наконец, каюр закончил осмотр и крикнул на берег!
— Пясинец, иди сюда!
Собака рыча и взвизгивая, полезла на самолёт.
— Ты чего так дрожишь, собака? Не бойся, пёс, он не сердитый.
Собака доползла до ног Молчаливого и, дрожа, прижалась к нему всем телом. Каюр снова заговорил, ласково поглаживая полированный винт мотора.
— Ничего, однако, — передовой, собака, а? С пути не собьётся, пойдёт — не устанет. А? Он мне жизнь мою принёс обратно.
Наклонившись к Пясинцу, он совсем примиряюще добавил:
— Да и ты у меня ещё походишь в упряжке. У нас есть свой мотор в десять собачьих сил. И там, где не проберётся этот передовой, пойдёшь ты, Пясинец!
Так я и оставил их на самолёте — каюра и передового — наедине со своими новыми мыслями и чувствами.
На этом не кончается повесть о Молчаливом — сыне снегов. Наоборот, то, что рассказано здесь, — это предисловие к повести о нём.
Больше шестидесяти лет Молчаливый искал страну, которой не было. И это было предисловием к его жизни. Настоящая жизнь у него началась только сейчас.
Говорят, он работает председателем песцовой промысловой артели на Таймыре и слава о нём, о хозяине коллектива, об охотнике за песцовой шкуркой, о каюре ходит от Берингова моря до Мурманска.
Галина Громыко
СТИХИ
СИНИЙ ЦВЕТОК