Стихотворения - Блейк Уильям. Страница 49
Понятия, в которых он мыслил, давно утратили свою содержательность, однако и через два столетия не потускнел демократизм идей, выраженных на этом трудном для современного читателя языке. Это был органичный, естественный демократизм, и, собственно, он и побуждал Блейка вступать в полемику со всеми философскими воззрениями своей эпохи и отвергать все принятые формы общественной организации как ложные в свете принципов Вечносущего евангелия.
Ему был глубоко чужд бэконовский и лок-ковский рационализм, в котором Блейк видел утилитарную, бездуховную философию, лишь сковывающую высшую человеческую способность — Воображение, ту сокрытую в каждом духовную и нравственную энергию, которой должны быть сокрушены темницы Вавилона, чтобы воздвигнуть на их месте город справедливости. Основным оппонентом Локка (John Locke, 1632-1704) был епископ Беркли (George Berkeley, 1685-1753), но его идеализм, оправдывавший положение вещей в обществе провиденциальной волей, у Блейка находил только одну характеристику — «кощунство». Церковь на языке Блейка звалась Блудницей, а на полях брошюры берклианца Р. Уотсона (Richard Watson, 1737-1816) он написал: «Господь сотворил человека счастливым и богатым, и лишь хитроумие распорядилось так, что необразованные бедны. Омерзительная книга».
Уотсон нападал в своем памфлете на Томаса Пейна. Блейк был хорошо знаком с этим выдающимся деятелем молодой Америки по лондонскому кружку деистов, который в юности не раз посещал; в 1792 году он даже помог Пейну ускользнуть от охотившейся за ним британской полиции. Годом раньше была написана «Французская революция», набранная в типографии руководителя кружка Дж. Джонсона, но из-за цензурных строгостей не напечатанная и сохранившаяся, быть может, далеко не полностью. В ней Блейк еще полон революционного энтузиазма, поверженная Бастилия для него — один из вавилонских бастионов, наконец-то рухнувший. Развитие событий во Франции вскоре умерило его восторженные ожидания; деизм, который исповедовали радикально настроенные друзья Блейка, остался ему чужд — он не принял обычного у деистов разделения божественного и человеческого начал, в «Бракосочетании Рая и Ада» объявив, что «все живое Священно»; он не разделял с деистами представления о современном обществе как скоплении изолированных, фрагментарных существований, связанных чисто механическими отношениями причинности и зависимости, он, в отличие от них, не примирялся и никогда не мог бы примириться с таким порядком вещей.
Все это как будто давно отшумевшие споры, но поразительно, что аргументы Блейка — конечно, прежде всего те, которые заключает в себе его поэзия, его искусство, — наполняются новой и новой актуальностью. Причина в том, что со своими противниками Блейк спорил не только как мыслитель. Он спорил с ними еще и как художник, словно бы самой историей вызванный из среды людей, которым всего виднее была оборотная сторона «прогресса», для того, чтобы в гигантских космогонических символах и тяжелом семиударном белом стихе, в косноязычии неловко построенных фраз запечатлеть ее напряженный, задыхающийся ход на одном из самых крутых перевалов. Запечатлеть слом эпох, рождение новых противоречий и нового самосознания человека в мире «сатанинских мельниц», дымящихся день и ночь напролет. И потрясения двух пронесшихся над миром революций. И несбывшуюся надежду, что из их горнила явится целостная, истинно свободная и духовная личность.
Поэзия Блейка была вызвана к жизни своим временем и почти без исключений являлась непосредственным откликом на его события. Но она далеко переросла значение свидетельства об этом времени. В ней-то, быть может, впервые и выразилась та жажда целостности и полноценности человеческого опыта и та тоска по недостижимой свободе духовного бытия, которые станут настойчивым, едва ли не центральным мотивом у европейских и американских поэтов уже в XX столетии. Архаичная по символике и языку даже и для своей эпохи, она наполнилась содержанием, в полной мере понятым только много десятилетий спустя. Нужно было, чтобы общезначимыми, жгуче актуальными стали явления, так тревожившие Блейка, который обнаружил их еще на исходе блистательного и радостного просветительского века, — растущая механистичность сознания, обретающегося в современном Вавилоне, и насильственное ограничение свободной человеческой воли, и засилье плоского рационализма и утилитаризма, повсеместно теснящего Поэтический Гений, Воображение, эту величайшую и незаменимую творческую способность, без которой нет Человека.
Его творчество кажется сегодня необходимым звеном, соединившим духовные и художественные традиции самых ранних эпох европейской истории с проблематикой, близкой культуре нашего времени. Поступательность, непрерывность в движении искусства, да и всей гуманистической мысли, без Блейка так же невозможны, как без его любимых поэтов Данте и Мильтона.
Воображение — верховное божество Блейка, которому посвящены его самые восторженные гимны, — оказывается ключевым понятием блейковской философии, истоки которой следует искать в еретических и сектантских воззрениях средних веков, а отклики и продолжения — уже у романтиков, шедших, того не ведая, проторенными Блейком путями. Воображению противостоит Своекорыстие — Разум рационалистов, закованный в круге земных, только земных, интересов, или абстрактные альтернативы Добра и Зла, из которых исходит каноническая христианская теология. Враждебные друг другу, эти две формы сознания для Блейка идентичны в своем стремлении затруднить, сделать вовсе неосуществимым непосредственное общение личности с заключенным в ней самой Богом, познание сокрытой в любом человеке духовной субстанции и ее свободное развитие. Сам Бог для Блейка не более чем космическое воображение, вольно творящее мир в согласии со стремлением людей к органическому, целостному бытию и с необходимостью эстетической гармонии и красоты.
Борьба Воображения и Своекорыстия — мотив, главенствующий во всей блейковской космогонии, во всей сложнейшей образной символике «пророческих книг», и это борьба за целостного человека, признавшего, вопреки конкретным обстоятельствам своего существования, единственной и непререкаемой нормой Поэтический Гений и создающего царство справедливости из камней разрушенного им Вавилона. Именно из той первоматерии, которой наполнена его сегодняшняя жизнь (это важная особенность блейковского мышления, резко его отличающая от утопистов, рисовавших некий труднодостижимый идеал далекого будущего). Для Блейка построение такого царства — задача дня, задача каждого поколения и даже каждого человека, обязанного воздвигать его для себя, а тем самым и для человечества.
Блейка традиционно считают первым по времени поэтом английского романтизма. Такой взгляд отнюдь не безоснователен. Вместе с тем он не вполне точен.
Сделать эту оговорку побуждает не только сам факт невольной изоляции Блейка от художественной жизни той переломной эпохи, когда уверенно прокладывал себе дорогу романтизм, виднейшие представители которого либо вовсе не знали о гениальном гравере, либо относились к нему с явной предвзятостью. Так, Кольридж (Samuel Taylor Coleridge, 1772-1834), прочитав «Песни Неведения», выразился в том духе, что автор плохо представляет себе психологию ребенка, — свидетельство явного непонимания блейковского замысла. Ни Байрон, ни Шелли (Percy Bysshe Shelley, 1792-1822), ни Ките (John Keats, 1795-1821) ни разу не упомянули о Блейке, — вероятно, для них это было незнакомое имя.
Суть дела, впрочем, не в этом. Существовали более глубокие, уже не сводимые к литературным размежеваниям причины, которые предопределили конфликт Блейка как с покидавшим историческую сцену Просвещением, так и с романтической философией личности и искусства, будоражившей молодые умы.
Строго говоря, он не поддержал ни одного из важнейших общественных, философских, эстетических устремлений той поры. Осознав 1789 год как великий рубеж в истории человечества, он не менее остро переживал затем и крушение идей, начертанных на знамени Французской революции, не принимая ни той эпохи, которой она положила конец, ни той, что родилась вместе с нею. В этом смысле Блейк, конечно, принадлежит романтизму. И тем удивительнее кажется резкость его нападок на свойственный романтикам культ индивидуального в ущерб всеобщему и на их стремление ставить в пример современникам нетронутого цивилизацией «естественного» человека.