Девичья игрушка, или Сочинения господина Баркова - Барков Иван Семенович. Страница 4

Думается, что подготовка образованного латиниста, умелого версификатора, превосходного знатока и ценителя современной поэзии была использована Барковым, чтобы олитературить те области жизни л, прежде всего, языка, которые существовали за пределами дозволенного. Можно, пожалуй, сказать, что создатели барковианы не столько использовали матерщину и образы совокупления для того, чтобы дискредитировать мифологическую образность, ломоносовскую оду, сумароковскую трагедию или народную песню, сколько, напротив, черпали оттуда стилистический реквизит, чтобы говорить о запретном. Конечно, пародийный эффект возникает при этом неизбежно и порой создается сознательно, но главная цель авторов все же иная: воссоздание с помощью разработанной поэтической техники целостного и всеобъемлющего литературного inferno, мира, в котором царят мифологические образы Приапа и Венеры. (Позволим себе здесь некоторую классицистскую аллегоричность, чтобы в погоне за классицистской же терминологично-стью не прибегать к двум самым распространенным русским словам.)

Статья Г. Макогоненко была впервые напечатана в 1964 году еще до стихов О. Чухонцева. В ту пору отверженный поэт еще существовал в литературном сознании наряду с признанными. Но постепенно по мере вытеснения в 1970-е годы основной массы художественно значимой литературы в сам- и тамиздат общественное мнение становилось все более склонно предпочитать отверженных поэтов признанным. Так, значение Баркова постепенно начинало преувеличиваться, и он все более воспринимался в качестве едва ли не ведущей литературной фигуры XVIII века.

«Вспоминаю Баркова — учителя Пушкина, которого у нас считают порнографом, — делился совсем недавно поэт Андрей Вознесенский. — Но в сравнении с тем, что происходит сейчас, это идиллическая, целомудренная порнография. <…> У нас никто не понимает, что Барков — это учитель Пушкина. Пушкин — это Державин плюс французская культура и Барков. „Евгений Онегин“ по естественной интонации идет от Баркова. <…> Барков принес стихию разговорной речи. <…> Язык Баркова через Пушкина стал литературной нормой» [16].

К исторической реальности все это, разумеется, не имеет никакого отношения. Язык Баркова, как легко убедится любой подготовленный читатель настоящего сборника, за исключением вечно современного мата, в целом более архаичен и тяжеловесен, чем язык од Ломоносова и басен Сумарокова. Что до Пушкина, то он, назвав Баркова «удалым наездником» «пылкого Пегаса» и проявив к его наследию недюжинный интерес, все же недвусмысленно отказался от услуг подобного наставника.

«Но убирайся с Богом. Как ты, в том клясться рад, Не стану я писать», — заявлял он в «Городке», по чтении заветной тетради с «Девичьей игрушкой». Однако интересна не столько историко-литературная обоснованность оценок А. Вознесенского, сколько их внутренняя логика. Для современного сознания потаенный автор — это неизбежно автор гениальный, решающим образом влияющий на поколения последующих писателей, о чем их неосведомленный поклонник может даже не догадываться. В этой схеме угадывается, конечно, история долгого подспудного бытования в отечественной словесности Платонова, Набокова или Мандельштама. Столь же условны и представления Вознесенского о биографии Баркова: «По легенде он умер в камине у себя в усадьбе, когда утром пришли к барину лакеи, они увидели — из камина торчит голая попка. Барков покончил с собой, уткнувшись головой в камин, а в попку воткнул свое последнее произведение: „Жил грешно, а умирал смешно“ [17]». Здесь ссылка на легенду не спасает дела. Нищий семинарист Барков, «отрешенный от Академии» «за пьянство и худое поведение», никогда не был барином и мог видеть усадьбу и лакеев разве что во сне. Правда, анекдотическая традиция действительно связывает с именем Баркова процитированную автоэпитафию, но обстоятельства ее создания всецело лежат на совести современного поэта.

Впрочем, не только А. Вознесенского тянет пожаловать Баркову дворянство. В газете «Московские ведомости» в прошлом году было предано гласности очередное предание о Баркове, по которому он «был выслан из столицы в свою родовую деревеньку Барковку, тут писал стихи свои и написал однажды поэму о Екатерине II и графе Григории Орлове <…> За поэму сию, дошедшую до царицы, вывезен был Барков из деревни в кандалах <…> и доставлен к государыне. Та хотела было предать автора поэмы казни, но потом передумала и ввела к себе в опочивальню. Откуда Иван Семенович вышел через три дни, держась за стену, но с графским достоинством. Стал служить при дворе, но вскоре помер» [18].

В этой заметке, принадлежащей перу некоего Георгия Блюмина, любопытно совершенно механическое сочетание мифа о Баркове-При-апе и Баркове-бунтаре. «Революционером, разночинцем и простолюдином в стихах своих» называет его тот же Блюмин и совершенно уверенно причисляет к «великим поэтам», не без трогательного простодушия подтверждая этот тезис публикацией версификационно-беспомощной порнографической поэмы «Утехи императрицы», написанной, по-видимому, в XX веке.

Конечно, А. Вознесенский не столь наивен. Но и он рассказывает свою легенду, чтобы подчеркнуть современный «черный юмор» Баркова, сближающий обсценного поэта XVIII века с сегодняшним днем. И снова популярно-беллетристические истолкования находят свое отражение в научных трудах. В статье А. Илюшина в «Литературном обозрении» подчеркивается «великолепный алогизм» [19]барковской поэтики, заставляющий вспомнить Хармса и Введенского. Однако самый яркий пример, приведенный исследователем, почти наверняка представляет собой описку копииста, также как и отмеченный им в другом месте случай «виртуозного использования разноударной рифмы» [20]. В условиях постперестройки, после того как идеологическое давление режима ослабло, на первый план, даже несколько тесня диссидента, выходит Барков — новатор и эксцентрик, создатель особой смеховой поэтической культуры.

Развитие барковского мифа продолжается. Вообще говоря, подобное мифотворчество является неотъемлемым элементом всякой живой литературной репутации. Мифы рождаются вокруг имен всех писателей, чье творчество интересует потомков, и нет сомнения, что автор этих строк тоже вносит свой скромный вклад в строительство очередного барковского мифа.

Однако превратности репутации Баркова имеют свою специфику. Самый заинтересованный читатель не имеет возможности сверить версии, которые предлагают ему специалисты и любители, с собственными впечатлениями. Только издание «Девичьей игрушки» может перевести разговоры о Баркове из области умозрительных спекуляций в реальное пространство истории литературы. Именно в таком переносе и состоит задача настоящего издания.

«Вы не знаете стихов <…> Баркова <…> и собираетесь вступить в университет, — говорил Пушкин Павлу Вяземскому. — Это курьезно. Барков — это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение <…> Для меня <…> нет сомнения, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова» [21].

В этих словах одновременно и признание литературного значения Баркова, и скептическая оценка русского общества, которое, чуть дай ему волю, бросится на клубничку. И все же в свободной русской печати «Девичью игрушку» издать надо. Издать спокойно, академически, с комментариями и без многоточий. Издать, чтобы избавить многих читателей от напрасных ожиданий и удовлетворить тех, кто интересуется историей литературы. Место, которое занимает Барков в этой истории, не так велико, как порой кажется тем, кто не знаком с его творчеством, но оно заслуживает того, чтобы быть указанным и обозначенным.