54 метра (СИ) - Попов Александр. Страница 40
Поэтому комбат немного был удивлен, что моя кандидатура была очень настойчиво предложена АГЕИЧЕМ. Командир похлопал глазками, как девочка-первоклашка с колокольчиком в руке, сидящая на плече выпускника школы во время последнего звонка, и ответил: «Спит в неположенное время, товарищ полковник!»
Полковник посмотрел на меня и хотел было отпустить, как деятеля культуры, но загалдели другие командиры рот, заступавшие время от времени дежурными по части: «Да, спит! Постоянно захожу, а он спит!» Комбат насупился, изображая грозный вид, и произнес: «Спишь, Попов?» С этим про метафизику сна не порассуждаешь.
Я молчу. Я не знаю, что сказать про ВСЕ ЭТО. Моя душа умирает быстрее тела, и это печалит больше, чем все остальное в мире, проносящееся мимо меня. Образы. Сплошные образы. Что я хочу в этой жизни? Сейчас спросите меня и после убейте, потому что у вас этого нет. А я отвечу: «Я хочу любви. Хочу, чтобы меня любили. Просто так. Просто так в меня верили. Просто так хвалили. Жаль, что это не мои родные по крови люди. Нет, правда, жаль. А еще я хочу любить. Любить без остатка. Чувствовать запах и тепло ее тела. Смотреть в ее глаза и жмуриться от света, искрящегося в них. Просыпаться по ночам и плакать от счастья. Я видел ее во сне…»
– Ладно, – смеется комбат, – Попов так Попов!
Мой командир мерзко потирает ладошки, словно муха, севшая на свежие и теплые фекалии. Времени одеться теплее нам не дают и просто загоняют в военный грузовик. Теплого белья на нас нет. Куда едем – не знаем. Сидим на деревянных скамейках внутри этого кита на колесах, где железные дуги-прутья – ребра, а брезент – кожа гигантского организма. Мы, четверо «проглоченных» с силой прижимаем попы к деревянным скамейкам руками, чтобы совсем не отбить, и смотрим. Сперва друг на друга. Потом на проносящуюся вселенную за задним бортом автомобиля. Заснеженное захолустье с клубами выхлопных газов нашего «Урала», словно бесконечный одинаковый пейзаж, только с изредка возникающими людьми или постройками, но они, как неудачный мазок кисти, уже в следующее мгновение стираются рукой невидимого художника. Нам всем по семнадцать лет. Кому-то, может быть, восемнадцать, но не мне. У меня день рождения и совершеннолетие через полтора месяца.
Пытаюсь приободрить попутчиков и кричу сквозь рев двигателя анекдоты. Они смеются, но все равно мы все напряжены. Такое в первый раз, везут и не говорят, куда и зачем. Обычно всегда знаешь, зачем понадобились твои руки и ноги.
Холодно. Необычно сильный мороз для области Питера, примерно около двадцати пяти градусов. При такой влажности очень-очень холодно. Наши обледенелые задницы бьются по ровным, отшлифованным чужими попами скамейкам с хлопками закрывающихся чемоданов. Квартет саквояжников с застежками. Кто-то дома в тепле пердит под одеялом, а мы отбиваем рок-н-ролльные ритмы попами из-за неровностей дороги. Дороги как таковой нет - здесь не ездят большие начальники и главы мэрии. Как это ни банально, но область живет в прошлом веке. Это, конечно, не касается больших музейных экспонатов-поселков. Зато при удалении от главных магистралей можно всякое увидеть. Света нет. Дрова и уголь – топливо. Самогон – лекарство. Одинокие покосившиеся деревянные домишки и пожилые бабушки, обреченные вести нищенское существование и борьбу за выживание. Их всех забыли, оставили здесь, не захватив в двадцать первый век, да и в двадцатый тоже. Их бросили умирать, а они не делают этого.
Наконец, нас привезли куда-то. Велели сидеть. Сидим. Замерзли, как цуцики. Какая-то больница. А может, тюрьма. В нашей стране много построек-шлагбаумов. Они являются пограничными. Границей между миром свободных и подневольных. Границей между миром живых и мертвых.
– А пописать можно? – спрашиваем водителя.
– Можно, но возвращайтесь сюда же (как будто убежим).
– А где туалет?
– А где найдете…
Атос, Портос, Арамис и Д`Артаньян спрыгнули с «кита» и, разминая затекшие и замерзшие тела, принялись искать туалет.
Штукатурки на здании почти не осталось. Красный кирпич местами вывалился. Внутри все окрашено в цвет детских какашек. Нечто среднее между светло-коричневым, апельсиново-лимонным и грязно-желчным цветом гепатитного больного. Военные психологи придумали его для успокоения психики людей, помещенных в пространство этого цветового спектра. По мне, так помести меня на год в этот цвет вместе с другими людьми и закрой - и я спокойно уже через месяц словно по велению этого цвета буду раскрашивать стены сгустками свернувшейся крови убитых соседей: от черного до светло-розового кровяного матового отблеска живого цвета. Ах, да, я же и так в нем существую! Я не желаю жить в отблесках мерзкой и неживой палитры. А у военных почти все окрашено в этот морковно-отрыжечный цвет, как бы способствующий успокоению души. На самом деле он настолько раздражающий, что дальше некуда. «Кремовые» офицерские рубашки впитали в себя этот цвет кошачьей утренней мочи. Приборные панели. Бесконечные коридоры и переборки. Все, что не черное, темно-синее или зеленое, обязательно должно быть такого – «пущенного на опилки Буратино и добавленной капельки ванили» цвета.
Мы нашли туалет. По запаху. По запаху же мне стало ясно, что это больница. В воздухе витали запахи хлорки, пенициллина, аммиака и кварцевания. Люди, сидящие в коридорах, кашляли и чихали. Интересно, а что мы здесь делаем? Чего ждем?
Закончив свои неотложные дела, я отделяюсь от остальных, воодушевившихся идеей «где бы пожрать», и возвращаюсь к машине. На улице, по-моему, стало еще холодней, чем было с утра. Я залезаю в нагретую кабину грузовика.
Обычно чтобы узнать неприятную правду, нужно наступить на нее. В кабине нет водителя. Наверное, ушел куда-то… Зато сидит какая-то дама лет шестидесяти с опухшими и покрасневшими от слез глазами. Слезы и сейчас струятся по ее лицу, но она не издает ни звука. Она не всхлипывает, не вздыхает, не стонет. Она даже не шевелится, только смотрит вдаль сквозь пелену слез.
Я некоторое время наблюдаю краем глаза за ней и начинаю впадать в сладкое марево сна. Тепло печки начинает согревать тело. Я расслабился. Мне хорошо. Дыхание становится глубоким и ровным. Голова клонится к боковому стеклу и упирается в него. Глаза закрываются. Неожиданно она рывком притягивает меня за ворот шинели к себе и шипит осипшим голосом:
– Он приходит ко мне по ночам и стучит в дверь. Стучит в дверь своим кулаком. Он уже две недели приходит и стучит. А еще он воет, когда стучит. Он воет и рассказывает о том, как его били…
Ее глаза – словно блюдца, а зрачки – будто огромные сливы. Из ее рта пахнет спиртным. Она продолжает, постепенно ускоряясь:
– Он рассказывает. Каждую ночь. Рассказывает, как они били его. Сначала били ногами, валяя по земле. Потом били железными арматурными прутами и смеялись. Они били его и смеялись, как гиены над каждой его сломанной костью. И чем громче он кричал от боли, тем громче они смеялись. Он каждую ночь приходит и рассказывает. И каждое его слово – словно капля крови. Я уже выкинула все зеркала. Но он все равно приходит. Каждую ночь. Иногда он склоняется надо мной и кричит. Он начинает стучать по стене и кричать, как кричал тогда. Я сильно любила его. Зачем он приходит? Зачем? Зачем?!! Его нашли только на десятый день после случившегося. Он лежал, присыпанный снегом за гаражами. Самое ужасное, что он со всеми переломами, сотрясениями и кровоизлияниями умер только через двенадцать часов, от переохлаждения. Я даже проходила рядом, когда искала его. Возможно, он даже видел меня. Может, поэтому и приходит. Возможно, он пытался позвать на помощь. Но только бульканье крови пузырями выходило изо рта. Ломаные ребра впивались ему в легкие и не давали дышать. И теперь он приходит ко мне каждую ночь…
Я холоднее снега и тону в ее глазах. Я чувствую, что все это – правда. Мне становится трудно дышать. Наверное, недавно пережитое мистическое происшествие должно было сделать меня менее чувствительным к подобного рода вещам. Но получилось наоборот. Я стал побаиваться всего, что связано с мертвецами. А мы приехали определенно за трупом. Вырвавшись из вдовьих объятий, я поведал цель нашей поездки спутникам путешествия.