Противоракетный щит над Москвой. История создания системы ПРО - Кисунько Григорий Васильевич. Страница 27
Вся эта жуткая лотерея разыгрывалась на моих глазах, и ее «работу» мне довелось наблюдать на судьбах людей нашего села и рабочего поселка.
Вспоминая отца и этих людей, я думал о том, что всегда буду хранить священную память о тех поколениях, которые в годы моих детства и юности возводили заводы, голодали, надрывались в работе, ютились в холостяцких и семейных бараках, в наспех, словно бы между делом слепленных халупах рабочих поселков. Я вспоминал мариупольских портовых грузчиков, которые, подтянув пояса на голодных животах, разгружали иностранные пароходы, привозившие станки для строящихся заводов, и загружали эти пароходы отборной украинской пшеницей. А в это время те, кто ее вырастил, умирали от голода, как и зэки-землекопы «Азовстали», которые прямо в котлованах падали и больше не поднимались.
Я вспоминал Мариуполь, который только что покинул, его заводы, бараки и халупы, думал о том времени, когда снесут все эти «нахаловки» и спецзоны, и вырастет обновленный красавец город. И неужели к этому все привыкнут, будут считать, что так было всегд, а и что нет в этом ничего особенного?
Между тем поезд мчал меня к Ленинграду, и мои мысли стали переключаться с Мариуполя на Мойку, 48…
Глава пятая
Тридцать первого августа 1938 года на Варшавском вокзале Ленинграда из вагона только что прибывшего поезда вышел молодой человек лет двадцати с самодельным чемоданчиком из фанеры, запертым висячим сундучным замком. Оставив свой чемоданчик в камере хранения, он налегке отправился к трамвайной остановке, что-то расспросил у находившихся там людей, сел в нужный трамвай. Среди пассажиров трамвая он выделялся плотным южным загаром, но по всему было видно, что побывал он не на курорте, а в каком-то месте, где стригут под машинку и неважно кормят. Примерно через час он появился в пединституте имени А.И. Герцена на Мойке, 48 и зарегистрировался как прибывший на вступительные экзамены в аспирантуру и теперь ожидал коменданта, чтобы получить направление в общежитие. Здесь же в коридоре оказалась девушка невысокого роста, кареглазая, круглолицая, с густым деревенским румянцем на щеках. Две старательно заплетенные черные косы как бы венком были уложены вокруг головы. Ситцевое платье – белым горошком по синему – тоже имело скорее деревенский вид, чем ленинградский. Молодой человек не подозревал, что эта девушка, прибывшая на экзамены в аспирантуру по кафедре истории Древнего мира, тоже обратила на него внимание. И не мог он знать, что у нее возникло чувство непонятной жалости и сочувствия к нему. В выражении его лица, и особенно в глубоко запавших зеленоватых глазах, вместо свойственной его возрасту юношеской беспечности проглядывалось выражение глубоко затаенного горя. А чернявенькая еще подумала, что этот страшно худой, скорее даже изможденный, жердеподобный юноша чем-то напоминает одного из ее младших братьев, и пожелала про себя, чтобы у него все наладилось, и чтоб все у него было хорошо. Но ни эта девушка – будущая аспирантка, прибывшая с Гомельщины, ни этот юноша, – оба они, только что впервые увидевшие друг друга, конечно же, не могли знать, что через год с небольшим станут мужем и женой. В эти минуты юноша нервничал, с явным нетерпением кого-то высматривая среди проходивших с улицы других кандидатов в аспиранты. Наконец рванулся навстречу вошедшему молодому человеку, громко окликнул его:
– Сашко! Шура!
Да, это был Шура Чебанов, мой однокашник по Луганскому пединституту. Мы оба были рады, что встретились в городе своей мечты, и еще потому, что в этом огромном городе каждый из нас для другого был единственным знакомым человеком.
Но радость Шуры быстро померкла. Он отвел меня в сторонку и сказал:
– Здесь нам не светит. Я разузнал, что по кафедре теоретической физики на одно-единственное место подано одиннадцать заявлений. Надо нам мотать обратно.
– Но ведь мы уже все равно, как говорил в кино один извозчик, рейс сделали. Давай хотя бы испробуем, что это за штука – вступительный коллоквиум в аспирантуру. И вообще…
Тут я осекся, чтобы не сказать, что вообще не собираюсь, не буду, да и не могу «мотать обратно» при любом исходе коллоквиума. Ибо мои ресурсы состояли из оставшихся с дороги помидоров, яблок, краюхи хлеба и символической суммы денег, рассчитанной на три дня скромного пропитания до коллоквиума, объявленного в извещении на 3 сентября, плюс пару дней на оформление первой аспирантской стипендии. Если же я не буду принят в аспирантуру, то явлюсь в военкомат с пустым карманом и свидетельством об отсрочке призыва, истекающей 1 сентября, то есть завтра. Для Красной Армии безразлично, откуда меня призывать. А для меня из Ленинграда – даже почетнее; к тому же уехать куда-либо я смог бы только «зайцем». Отслужив положенный мне год и получив звание командира запаса, снова попробую поступить в аспирантуру, и обязательно снова в Ленинграде.
А пока что мы с Шурой стояли в институтском коридоре среди незнакомых парней и девчат, прибывших экзаменоваться в аспирантуру. В этом году таких было особенно много по всем кафедрам, и для них даже не хватало мест в институтских общежитиях. Поэтому для тех, которые прибыли последними, институтские хозяйственники нашли временное пристанище, где-то на Растанной улице. Комендант объяснил, что туда надо ехать трамваем четвертого маршрута по Невскому в сторону Лиговки, а после поворота направо спросить у кондуктора. Тут же он, заметив и узнав чернявенькую девушку, попросил ее взять бумагу со списком всей группы для вручения администратору общежития на Растанной. Она была иногородней, но окончила этот же институт в Ленинграде, поэтому, осмотревшись на Растанной, уехала в институтское общежитие к знакомым девушкам.
Наше временное жилье на Растанной оказалось подобием некоей странной ночлежки. В огромном мужском зале размещалось не менее ста коек. Одни постояльцы приходили, другие уходили, одни прописывались, другие выписывались, и только один человек был здесь вроде бы постоянным жильцом. Это был пожилой – по нашим с Шурой понятиям – мужчина, грузноватый, со старорежимными бородкой и усами а-ля Николай II. Оседлость Николая Николаевича в этой обители обозначалась тем, что чемодан, вмещавший все его личное достояние, всегда находился под койкой владельца, а не в вокзальной камере хранения, как у других жильцов. К тому же и сам Николай Николаевич неотлучно находился при своем чемодане, никуда из дому не выходил. По его словам, у него были сложности с ногами, хотя внутри помещения он передвигался вполне нормально.
Еду Николаю Николаевичу по его просьбе всегда приносил кто-нибудь из сопостояльцев, иногда угощали его и водочкой. Николай Николаевич благодарил, спрашивал: «Сколько я вам обязан?» – обещал завтра же вернуть долг, как только получит деньги по переводу. Но почтовый перевод, который он ожидал со дня на день, опаздывал, и долг забывался. К этому все привыкли, тем более что Николай Николаевич был очень общительным человеком и хорошим рассказчиком. О Петербурге он мог рассказывать не менее, чем Гиляровский о Москве. Среди своих слушателей, собиравшихся вокруг его койки, чтобы послушать разные разности, он как бы невзначай выбирал очередного «голубчика» и говорил ему:
– Не будете ли вы, голубчик, столь любезны, когда окажетесь в провизионном магазине, прихватить заодно кое-что и для меня?
Николай Николаевич как-то быстро все и обо всех узнавал. Проведав, кто такие я и Шура, он представился нам как брат знаменитого химика Реформаторского, автора известного в те годы вузовского учебника; правда, Николай Николаевич предпочел сохранить свою фамилию в русском варианте – Преображенский. Когда же дошла наша очередь «прихватить кое-что из провизионного магазина», то мы, чтобы не прослыть жмотами, прихватили еще и поллитровку и распили ее «на троих» с этим – как мы его называли – осколком Санкт-Петербурга.