Резидентура. Я служил вместе с Путиным - Ростовцев Алексей Александрович. Страница 9
– Пей! – сказал генерал, наливая мне полстакана водки и швыряя на стол плитку шоколада.
Я выпил, чтобы настроиться на его волну. Потом пожевал шоколад и спросил:
– Ну как вы тут живете?
– Да вот позавчера оса ужалила жену сотрудника, а у нее аллергия на осиный яд. Чуть не сдохла. Еле откачали с помощью друзей.
На этом новости иссякли, и я почувствовал, что ему хочется завыть. Генерал не знал ни слова по-немецки, а в Зуле, кроме него и двух его подчиненных, других русских не водилось. Квартиры всем друзья выделили в разных концах городка. Каково было жить там ему и его жене?!
– Поехали на рыбалку! – предложил генерал.
Между прочим, была самая середина рабочего дня. Я попросил разрешения побеседовать с его подчиненными. Он позволил, но велел беседу не затягивать. Его тянуло на природу. На природе, как известно, водка лучше пьется.
– Ну и чем вы тут занимаетесь? – поинтересовался я у двух одичавших оперов.
Что они скажут, мне было хорошо известно: они нянчили генерала. Выражения «нянчить генерала», «нянчить начальника» в ГДР были в широком обиходе. Генерал, да и полковник, не владеющие языком страны пребывания, – это очень тяжелая обуза для маленького коллектива. Во-первых, у таких начальников высокие зарплаты и соответственно высокая покупательная способность. Их жен надо возить по магазинам и помогать отовариваться. Во-вторых, самих начальников надо возить иногда к туземным боссам и переводить. В-третьих, их надо развлекать и ублажать, чтобы они не лезли в дела, в которых ни черта не смыслят. Ведь многие начальники приехали в ГДР с дальних окраин Союза, где они всю жизнь пытались ловить шпионов там, где их быть не могло, и сражались с диссидентами, а тут следовало заниматься разведкой.
Я не обнаружил в Зуле стоящих дел и наводок по своей линии. Мы поехали на рыбалку, а закончили трудовой день в ресторане «Калуга». Зуль, оказывается, назначили побратимом древнего русского города. Больше я туда никогда не ездил.
Примерно в то же самое время в другом маленьком окружном центре сидел другой печальный генерал. Он приехал к нам после инсульта и сразу же огорошил свой крошечный коллектив длиннющим докладом, посвященным празднику Первомая. Потом ушел в себя и занялся сочинением стихов о любви, которые издавал сборниками в одной из союзных республик, где у него были связи в писательской среде.
Однако не все генералы грустили на чужой стороне. Были среди них и люди мажорные, деятельные. Помню, один из них покинул свою квартиру, где оставил старуху-жену с внуками, и поселился на нашем объекте с молоденькой женой какого-то прапорщика. Последний подобным «родством» очень гордился. Генерал брал не шибко воспитанную девчонку даже на официальные приемы. Другой обложил немецкие предприятия данью в буквальном смысле слова. Он приезжал средь бела дня и брал по пятьдесят пар обуви, по десять кожаных курток, по штуке костюмной ткани. Не крал, не грабил, а просто брал. Видимо, у него была куча родни.
Само собой, мы докладывали нашему руководству о генеральских «шалостях». Руководство, смущаясь, отвечало, что эти люди, дескать, уже привыкли быть большими начальниками и ведут себя в соответствии со своими привычками, а перевоспитывать их уже поздно. Секретарь же парткома, выслушав нас, только рукой махнул. От партии в 80-х годах осталось одно название. Она превратилась в ритуальную службу.
Тут я вспоминаю старинную картинку из русской истории. Обедневший боярин валится царю в ноги и просит послать его «на кормление» в какую-нибудь там Астрахань. Царь идет ему навстречу. Боярин уезжает на дальнюю периферию в легкой таратайке, а через несколько лет возвращается в Москву во главе тяжелого скрипучего обоза. Вот и блатва стала ездить в Представительство не на работу, а «на кормление».
Читатель спросит: «Ну а кто же все-таки работал?» Отвечаю: московские кадровики не были идиотами. Они укомплектовывали берлинскую точку сильными начальниками отделов и сильным оперсоставом. Вот эти и работали за блатных. Примерно пятьдесят процентов старших офицеров связи в округах тоже были в порядке. И дело они знали, и язык. Однако общая атмосфера тлена, аморальности и развала сказывалась весьма негативно на оперативных результатах.
Не хотелось бы мне давать оценку моему «верховному» руководителю Василию Тимофеевичу Шумилову. Не хотелось бы, но придется. Надо. Он сам был безупречен. Никого ни разу не обидел без повода, трудился, не разгибая спины, был скромен в быту. Против него ни разу никто не проголосовал на выборах членов парткома. Это при тайном-то голосовании! Но ведь с его молчаливого согласия и при попустительстве с его стороны в структурах Представительства творились несусветные безобразия. Солдат-фронтовик удивительным образом уживался в нем с партийным номенклатурщиком. А может, он просто махнул на все рукой? Дескать, «с Божьей стихией царям не совладать». Кто знает, что творилось в его душе. Василий Тимофеевич прибыл к нам цветущим красивым мужчиной, а уехал старым, уставшим, погасшим человеком с шаркающей походкой. За десять лет он разительно изменился.
Когда обрушилась ГДР и был арестован шеф МГБ Мильке, которому Василий Тимофеевич клялся в вечной дружбе и обещал всяческую поддержку, когда обрушился и Советский Союз, старый солдат не выдержал. Вскоре после подписания беловежских соглашений он застрелился. Мир его праху!
Но пришло время вспомнить о моих непосредственных начальниках берлинского периода. Первым из них был полковник Иван Николаевич Сорокалетов. Ничего плохого при всей моей злопамятности сказать о нем не могу. Он и дело знал, и человек был хороший. Остается только сожалеть о том, что работать мне с ним довелось всего несколько месяцев. Срок его командировки истекал.
Мы все, люди много повидавшие, ждали нового начальника без всякого энтузиазма, ибо он, по слухам, происходил из среды партийных номенклатурщиков. Особого страха, правда, никто из нас не испытывал. Во-первых, мы были тертые-перетертые, битые-перебитые, а во-вторых, у нас была мощная «крыша» – первый заместитель руководителя Представительства генерал Иван Алексеевич Ерофеев, курировавший разведгруппы в округах, а значит, и нашу группу координации. Ерофеев относился к нашему коллективу очень доброжелательно, постоянно с нами контактировал, советовался. Он был в разведке известной личностью. О нем, как и о Короткове, на Западе даже фильм сняли. Я был с ним знаком, когда он руководил одним из линейных отделов Первого главка КГБ (ПГУ – разведка). Мне тогда пришлось заниматься вопросами компьютеризации нашей службы. Ученым-разработчикам автоматизированных систем управления не всегда удавалось донести свои идеи до руководителей оперативных подразделений и найти с ними общий язык. Вот и посылали меня за визами к Ерофееву и другим начальникам отделов. Иди! Ты, мол, оперработник, они тебя скорее поймут. Ерофеев вздыхал, вчитывался в ученую заумь, спрашивал:
– А не облапошат они нас?
– Как пить дать, облапошат, Иван Алексеевич, – отвечал я. – Однако в пределах допустимых норм.
Он еще раз вздыхал и визировал документ.
Был Ерофеев человеком умным, веселым, с хитринкой. Старый солдат-фронтовик, он чем-то походил на сильно постаревшего Василия Теркина. Любил рассказывать разные фронтовые истории, но и слушать чужие побасенки тоже умел с великим вниманием. Знал наизусть массу стихов редкоземельных поэтов, в которых путался даже я, филолог. Он был единственным из генералов, который мог запросто зайти в кабинет к оперу и покалякать с ним по душам. Другие все на ковер вызывали. Свое шестидесятилетие он отмечал пышно и щедро. По-моему, его поздравили по очереди все подразделения, причем заходили к нему целыми коллективами и для каждого у него нашлась стопка водки и закусь. Работать бы нам с ним и работать, да случилось несчастье. Однажды я прихворнул, зашел в медпункт и встретил там Ивана Алексеевича. Он был хмур и подавлен. Спросил, что у меня. Я ответил, что, кажется, грипп.
– Счастливый! – сказал он.