Жуков. Портрет на фоне эпохи - Отхмезури Лаша. Страница 44
Выходя из штабного вагона Мулина, Жуков, должно быть, задавался вопросом, насколько велики его шансы выжить. 22 июля 1937 года он был назначен на должность командира 3-го кавалерийского корпуса. Успокоило ли его это назначение? А как оно могло его успокоить? Через несколько недель после этого он узнал об арестах Ковтюха, Вайнера, Рокоссовского, потом его заместителя, Александра Горбатова, вместе с которым он будет воевать в Великую Отечественную войну.
Судьба Горбатова является ярким примером причудливой извилистости жизненного пути некоторых военных во время Большого террора. В сентябре 1937 года он был исключен из партии. В марте 1938 года восстановлен, затем назначен заместителем Жукова, командовавшего тогда 6-м кавалерийским корпусом. Новый поворот судьбы: арест в октябре 1938 года. Даже под пытками он отказался подписать ложные признания и оклеветать других людей. Приговоренный к двадцати годам лагерей (неточность авторов. Сам Горбатов пишет в мемуарах: «Меня снова ввели в зал и объявили приговор: пятнадцать лет заключения в тюрьме и лагере плюс пять лет поражения в правах» – Горбатов А.В. Годы и войны. М.: Воениздат, 1989. С. 128. – Пер.), он был освобожден 5 марта 1941 года. В начале войны был заместителем командира корпуса, входившего в состав 19-й армии, которой позднее командовал Рокоссовский. Он дослужится до звания генерал-полковника, станет Героем Советского Союза, а войну закончит в должности коменданта Большого Берлина.
В своих мемуарах и Рокоссовский, и Василевский, и Жуков очень тепло отзываются об Александре Горбатове. Не было ли это выражением их восхищения стойкостью одного из немногих офицеров, ни на кого не писавшего доносов? В своих собственных воспоминаниях – «Годы и войны» [207] – Горбатов описал страшную атмосферу, создавшуюся в армии в период Большого террора, когда многие доносили друг на друга, когда старшие командиры унижались, даря лошадей особистам – то есть сотрудникам особых отделов НКВД в армии. Много места отведено фантасмагорическим разговорам, услышанным им в тюремных камерах. Заключенные убеждали его, что лучше подписать признание и доносить, доносить без остановки, потому что чем больше людей будет арестовано, тем скорее руководители страны поймут, что Ежов – платный агент врагов Советского Союза. После вынесения приговора Горбатова отправили в Магадан – самое страшное место ГУЛАГа, откуда он писал письма Сталину, не получив ответа ни на одно. Затем его этапировали в Москву, пересмотрели дело и освободили, ничего не объяснив. На следующий день он был вызван к Тимошенко, занимавшему тогда пост наркома обороны. Тот принял его сердечно и сообщил, что распорядился выплатить ему содержание по занимаемой должности за все тридцать месяцев «отсутствия». Потом, с фальшивым видом, который восхитил бы Кафку, объявил вернувшемуся из Магадана вчерашнему заключенному, что тот получит путевку в «шикарный» санаторий, чтобы восстановить силы после «продолжительной и опасной командировки».
Знает ли Сталин, что происходит?
Эти возвращения в строй – а в армию таким образом будут возвращены 10 000 офицеров – имели ясную цель: помогать и этим людям, и их коллегам оставаться сталинистами, веря, что хозяин Кремля не знает о происходящем, что вина за все ложится на горстку руководящих работников НКВД. Тот же Рокоссовский, который был арестован и подвергался на допросах жестоким избиениям, всю жизнь будет говорить о Сталине с восхищением. Он даже заявит, что забыл, что ему выбили зубы [208]. В интервью, данном им Владимиру Поликарпову 8 октября 1966 года [209], он рассказал о своем приезде на дачу Сталина летом 1948 года. Они откровенно обсудили репрессии 1937 года. Сталин будто бы сказал своему собеседнику, что ему стыдно смотреть ему в глаза. Перед отъездом Рокоссовского и его супруги Сталин подарил жене маршала букет роз. Поликарпов выразил свое удивление тому, с каким волнением Рокоссовский вспоминал об этом эпизоде двадцатилетней давности. Со слезами на глазах старый маршал пояснил, что Сталин сам срывал розы, и поэтому его руки были в крови от уколов шипов.
Жуков не дойдет до такой патологической забывчивости, до такого фанатичного обожествления. Его мнение о Сталине всегда будет двойственным. Но вину за чистки он возложит напрямую на диктатора и в своих мемуарах, откуда соответствующие места вырежет брежневская цензура, и в беседах с Симоновым: «Когда под Москвой немцы наступали, 200–300 человек высшего комсостава сидели с 1937 года в подвалах на Лубянке. И тут их всех расстреляли. Такие люди погибли! А на фронте в это время полками командовали лейтенанты» [210]. Или Миркиной: «Некоторые говорят, что он [Сталин] ничего не знал о репрессиях 37-го года, – это неверно, знал» [211]. За время пребывания на посту министра обороны он проявит большую энергию в борьбе за реабилитацию тысяч несчастных, убитых в застенках НКВД. Именно на Сталина он возложит – и обоснованно – основную ответственность за поражения 1941 года. Вместе с тем, до последнего своего вздоха он будет верить, что Сталин являлся для него отцом, который мог быть грубым и несправедливым, совершать ошибки, но при этом и проявлять великодушие.
То, что Жуков так и не сумел до конца понять причины Большого террора, легко объяснимо: ведь и по сей день историки не могут прийти к единому мнению относительно его причин и целей. Прежде чем доискиваться до целей, надо рассмотреть все чистки и все проявления террора, и тогда мы увидим, что с момента создания большевистского режима в 1917 году не было года, чтобы террор не обрушивался на ту или иную часть советского общества. Чистки и террор были не чрезвычайными ситуациями, не отклонениями, а нормой управления при этом строе.
О причинах, побудивших Сталина уничтожить верхушку командных кадров Красной армии, идут оживленные дебаты. Мы можем сослаться на цепочку доказательств российского историка Николая Черушева, отвергающего утверждения некоторых своих коллег о том, что «военно-фашистский заговор» в Красной армии все-таки существовал [212]. Тогда, может быть, террор был превентивным ударом, призванным пресечь в армии любые бонапартистские искушения? Мы уже неоднократно отмечали, страх перед бонапартизмом был для большевистских лидеров навязчивой идеей. На пленуме ЦК в июне 1937 года Ежов, не боясь выставить себя на посмешище, докладывал, как во время визита в Париж Тухачевский посетил гробницу Наполеона в Пантеоне [эт'с] и отрезал кусок ткани, покрывающей катафалк [мс] (гробница Наполеона находится в Доме инвалидов; на саркофаге (из карельского кварцита) нет никакой ткани. – Пер.), чтобы сделать его своим амулетом [213]. Согласно составленным в НКВД документам, «заговорщики» якобы называли Тухачевского «Наполеоном нашего времени» [214]. Но ни один историк не обнаружил в Красной армии никаких бонапартистских тенденций, в чем она была верна традициям своей предшественницы – царской армии.
Еще одна версия видит в Большом терроре сознательное обновление правящего слоя. Проводя чистку на высшем уровне, Сталин будто бы хотел сменить элиту как Красной армии, так и всего советского общества, создав новую, более послушную его абсолютной власти и лучше соответствующую потребностям только что народившегося индустриального общества. Элита Красной армии в том виде, в каком она существовала ко времени начала Большого террора, была создана не Сталиным, а Фрунзе. Когда тот, при поддержке Каменева и Зиновьева, возглавил военное ведомство, то командующими военными округами назначил своих друзей. Эти люди – Тухачевский, Якир, Уборевич, Фельдман – вели себя, с точки зрения Сталина, чересчур независимо. Существует много свидетельств того, что они не одобряли коллективизацию сельского хозяйства и сдержанно относились к различным чисткам. Борис Бажанов, бывший секретарь Сталина, которому удалось в 1928 году бежать за границу, приводит вот такое интересное свидетельство по этой теме: «При случае я спросил у Мехлиса, приходилось ли ему слышать мнение Сталина о новых военных назначениях [произведенных Фрунзе]. Я делал при этом невинный вид: „Сталин всегда так интересуется военными делами“. – „Что думает Сталин? – спросил Мехлис. – Ничего хорошего. Посмотри на список: все эти тухачевские, корки, уборевичи, авксентьевские – какие это коммунисты. Всё это хорошо для 18 брюмера, а не для Красной армии“. Я поинтересовался: „Это ты от себя или это – сталинское мнение?“ Мехлис надулся и с важностью ответил: „Конечно, и его, и мое“» [215].