Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp - Любимов Михаил Петрович. Страница 36
Родился сценарий фильма о разведчиках, с названием из Уитмена, которого вроде бы любил Сын Сапожника: «Горит наша алая кровь». («Мы живы, горит наша алая кровь огнем неистраченных сил», — где-то вождь процитировал эти строчки в подкрепление тезиса о могуществе большевиков.)
Герой, расставшись с любимой, уехал в Испанию на войну с Франко, потом Отечественная и подвиги в немецком тылу, а после войны нелегальная жизнь в Англии, где, рискуя жизнью, герой спас из когтей британской разведки старого друга-профессора, естественно, рассеянного, как повелось у нас со времен Тимирязева, но тем не менее женатого на бывшей возлюбленной героя. Чем не шекспировские страсти?
Прототип с сыном Сашей, женой Тамарой и отцом. 1971 год, г. Москва
Вскоре явилась на свет суровая проза: повесть «Belle amour» — там чекист-бизнесмен соблазнил жену лорда, но настолько вжился в роль, что намертво влюбился, а в результате погиб одноногий нелегал, храбрец и орденоносец Генри, тоже трудившийся в тылу врага со времен Испании.
Тема испанской войны и особенно подвиги добровольцев меня всегда волновали, я чувствовал, что те люди были искренни, начинены романтическим порохом, солидарны. Это подкрепляло мысль о жизненности коммунистических идей, и Великая Иллюзия, уже сгоревшая в пражских кострах, порой снова выныривала из глубин и щекотала нервы.
Все шедевры я относил другу дома Виктору Николаевичу Ильину, секретарю Союза писателей, причем не по каким-нибудь, а по оргвопросам.
В боевые тридцатые годы отец работал с Ильиным в СПО (секретно-политическом отделе) и в 1937 году загремел в тюрьму за «троцкизм», а на самом деле по абсурдной причине: приятель его — директор завода после допроса на Лубянке шмякнулся с лестницы вниз (тогда еще Система не успела всего предусмотреть и пролеты в железные сетки не затянули) и, умирая, почему-то назвал имя отца, которого тут же и взяли.
Как гласит предание, Ильин, дежуривший однажды по СПО, зашел к шефу, кажется, Молчанову, с отцовским делом и умело его доложил: мол, какой он, к черту, троцкист, если толком не знает, кто такой Троцкий, это и на политзанятиях чувствовалось. Молчанов дал команду, отца выпустили, выгнали из органов, но пристроили в Киеве уполномоченным по мерам, весам и измерительным приборам.
История Ильина описана и Солженицыным, и Войновичем, и многими другими, в 1942 году его на девять лет засадил в одиночку шеф безопасности, его близкий друг Виктор Абакумов (в конце жизни Виктор Николаевич говорил: «Знаешь, сейчас мне кажется, что Витя просто хотел спасти мне жизнь, поэтому он не допускал ни суда, ни следствия — иначе бы меня точно расстреляли!»).
Ильин пришел к нам в Москве году в пятьдесят четвертом с выпавшими зубами, тогда он работал прорабом, но вскоре, как бывший куратор культуры в ОГПУ-НКВД, комиссар второго ранга (по-нашему, почти генерал-майор), человек начитанный и умный, был брошен на разноликое писательское стадо.
Пройдя тюрьму, Ильин остался коммунистом (думаю, что искренне, хотя с началом перестройки у него появилось много сомнений) и патриотом органов, любил вспоминать службу в кавалерии во время гражданской, наша семья традиционно посещала его дом в день рождения, где отец, чуть выпив, радовал гостей своим приятным тенором («Не счесть алмазов в каменных пещерах» и даже «Пока земля еще вертится» Окуджавы — отец шел в ногу со временем).
Публика у оргсекретаря собиралась солидная: барственный и хитрый С. Михалков, весь в себе С. Наровчатов, светский Гофман и вкрадчивый Алексин, из старых чекистов бывал генерал Райхман, бывший заместитель начальника контрразведки, сидевший и при Сталине и при Хрущеве (уже при перестройке мы с ним, будучи соседями по району, иногда гуляли вокруг Миусской площади, «Умнейший был человек Лаврентий Павлович!» — говорил он), Норман Бородин, видный контрразведчик, тоже порядком отсидевший, — в общем, у Ильина собирались и таланты, и поклонники.
Придворные литераторы не вызывали у меня интереса, с ними все было ясно, а вот старые чекисты гипнотизировали: верили ли они в Идею или подчинялись духу времени и притворялись? Если верили, то откуда почерпнули такой фанатизм? Самое интересное, что большинство были бедны как церковные крысы и равнодушны к деньгам, зато от корки до корки штудировали газеты и обожали спорить о политике.
Бескорыстие всегда подкупает, но, услышав слова о преданности идеалам Октября, я начинал задумываться: если это искренне, не страшная ли это мистическая игра со своею собственной душой? А может, они просто так запуганы, так сломлены прошлой жизнью, настолько привыкли жить в двух измерениях, что не могут быть искренними?
Если бы это были идиоты, но нет, это были умные люди, пережившие и гражданскую, и Отечественную, и все кровопускания… Как легко они говорили: «его расстреляли», или «он отсидел двадцать лет», или со смехом: «Он вдруг подошел к арестованному Ягоде и дал ему по морде». — «Вы с ума сошли, вас же расстреляют за рукоприкладство!» — возмутился Генрих. «Вчера пришло указание товарища Сталина о применении физических мер к врагам народа… Ха-ха» [38].
Ильин отправил мои труды на суд приближенных литераторов, я побывал у Наровчатова и у двух-трех прозаиков, о которых и не слышал. Все были приторноделикатны, особо не ругали, но и не восторгались. Надавали массу мудрых советов — на этом дело и закончилось, от всех литературных ворот я получал отворот.
В утешение Ильин выдал мне пропуск в Центральный Дом литераторов, что еще больше подогрело литературное тщеславие. Медлительные, с чувством достоинства писательские трапезы, — вот у коктейльной стойки махнул рюмку коньяку толстый, но изящный Семен Кирсанов! вот вошел восхитительный Вознесенский, исподлобья осматривая зал, а вот Евтушенко сдает в раздевалку волчью шубу.
Юрий Левитанский, без восторга читавший мои стихи (впрочем, он и к другим поэтам относился спокойно), советовал мне вжиться в литературную среду, ибо такой цветок, как я, не мог произрастать на нетворческой сухой почве без ежедневного полива из писательской лейки. Легко сказать! Это означало смену работы. Шило на мыло?
Я решил опробовать новые жанры и ударился в пьесы, они писались с необыкновенной легкостью, вроде бы я говорил сам с собою: «Почему ты такая бледная? — Посмотри на звезды… какая синяя сегодня ночь. Ты любишь меня? — Тебе холодно… (снимает пиджак)» — я сравнивал свои пьесы с Арбузовым и Зориным и решил, что их просто ставят по блату.
Пьесы читал друзьям и знакомым, не скупился на выпивку, чтобы слушали, многие честно засыпали, а потом хвалили, другие отделывались шутками.
Однажды, когда Левитанский прошел в ресторан «Шереметьево» через таможню и пограничников, предъявив лишь свой сборник с портретом (иного пути добыть водки в тот ранний час не было), я понял, что графоманство не отпустит меня никогда, солженицынский глас ревел с небес: «Писатель — это второе правительство».
Так бы и стучать-постукивать дятлом в одну точку [39], пробивая в печать то стишок, то рассказик, а там и пьесу проклюнуть, потом написать прошение об отставке, уже сидя на золотых мешках с гонорарами, и начать честную жизнь труженика пера, ан нет! всесилен бес-искуситель, не желал он выпустить меня из своих когтей, из обеспеченной жизни в дурманящую неизвестность, наоборот, манил все новыми искушениями карьеры [40].
Не желая отстать от ЦРУ, разведка вознамерилась построить свою мощную автоматизированную систему управления для информационного и оперативного обслуживания своих деяний, — в то время такие системы бурно входили в моду во многих министерствах с благословения энтузиаста кибернетики академика Глушкова, невежество в этой области стояло густым туманом: большинство считало, что АСУ сами будут решать проблемы, а у чиновника появится еще больше времени на кофе и треп.