Черви - Фленаган Роберт. Страница 51
Да только это все сложно. Как преодолеть ее — эту повседневность жизни? Без нее ведь тоже несладко — он привык к порядку и комфорту, которые порождались именно этой повседневностью, привык пользоваться благами и возможностями, которые она предоставляла (хотя на словах и критиковал ее направо и налево, ворча и демонстрируя свое неодобрение). Попробуй-ка тут вдруг все разом отбросить, отказаться от всего этого и начать трудную самостоятельную жизнь. Он сразу же терялся, решимость оставляла его, и все снова шло, как прежде. Тем более, что он сам толком не знал, чего же хочет, на что должен решиться.
Однажды приятель, работавший на лесозаготовках в Орегоне, написал ему, как там здорово и какой это удивительный штат — Орегон. И он уже было решил отправиться туда, чтобы попытать там счастья. Но не успел еще толком все обдумать, как тысячи сомнений переполнили его душу. А вдруг ему не найдется там работы? Или работа будет, но она окажется еще нуднее и противнее, чем эта химчистка? Выходит, он зря отправится за тридевять земель. Да еще — придется потом с позором возвращаться домой, а этот гнусный братец начнет ему выговаривать, заявит, что он, мол, заранее уже знал, как все получится.
То же самое было и в колледже. Менее чем за два года учебы он дважды менял профиль специализации. Сперва попробовал заняться психологией. Не то чтобы она его очень уж привлекала. Просто казалось, что, изучая человеческую природу, он скорее сможет познать и понять самого себя, выяснить, по каким это там закоулкам бродит его сознание. Однако очень скоро психология ему надоела. Кое-как научившись пользоваться статистическим методом, чертить диаграммы и наблюдать, как белые мыши отчаянно пытаются преодолеть бессмысленную путаницу какого-то особого Т-образного лабиринта (в тот момент ему вдруг показалось, что это не мыши, а он сам запутался в непонятных переходах и тупиках), он понял, что эта наука не для него, и решил посвятить себя философии. Уж здесь-то, думал он тогда, изучая человеческое мышление, мысли и идеи мудрых людей, а не одни лишь физиологические способности их мозга, ему скорее удастся найти решение своих проблем.
И вот на лекциях по истории философии перед ним, как на параде, прошли десятки великих людей: Сократ, который, оказывается, очень любил подковыривать тех, кто задавал много вопросов (а все лишь потому, что не всегда мог на них толком ответить), Платон, предпочитавший уклоняться от острых проблем, Аристотель, который, как Магвайр, стремился к дисциплине ради дисциплины, и многие, многие другие — Гоббс, Спиноза, Лейбниц, Ньютон, Локк, Юм, Кант… Особенно запомнился ему последний. Он, оказывается, мог без всякой на то необходимости подолгу смотреть на часы и к тому же часто оперировал такими категориями, которые породили в душе Уэйта полное отчаяние когда-нибудь что-то понять.
Запомнился ему, правда, Декарт, умевший глубоко вникать в суть вещей и понимавший их природу. Однако и он, как и все другие, был все же чужим и непонятным. Сейчас, вспоминая обо всем этом, Уэйт решил, что великие мыслители, имена которых заполняли страницы учебников и каталожные карточки в библиотеке, остались для него лишь безликими призраками. Такими же, как застывшие в бронзе и железобетоне фигуры морских пехотинцев, водружающих знамя на вершине горы Сурибати.
Потом, уже совсем без надежды на успех, он еще раз сменил профиль и начал заниматься историей, а через семестр — английским языком. Но ни система событий, ни система слов не принесли ему радости и удовлетворения. Он безвольно дрейфовал от дисциплины к дисциплине, не будучи в состоянии самостоятельно принять одно единственное правильное решение — распрощаться с колледжем. Жизнь сделала это за него: в полугодии он нахватал такие оценки, что просто-напросто был отчислен. И это его, в общем-то, не особенно огорчило — к тому времени он уже понял, что надежда закончить университет была для него столь же неосуществимой, сколь и расчеты матери превратить его в бизнесмена на ниве химчистки. Защищенный, как броней, своим цинизмом и безразличием, он принял провал как должное — для него это вовсе не было жизненной катастрофой. Ведь в жизни все оставалось, как прежде. Просто, вместо того чтобы по утрам ездить на занятия, он стал ходить пешком в. свою химчистку и, надевая полиэтиленовые чехлы на еще теплые пальто, костюмы, свитера и платья, чувствовал себя столь же далеко (а может быть, столь же близко) от ответов на свои вопросы, как и во время учебы в колледже. Ему было решительно безразлично, на что уходит время — на сдачу ли экзаменов по истории и философии или на выдачу сдачи клиенту, оплатившему стоимость сухой чистки своего зимнего пальто. Все было одинаково нудно и неинтересно. «Ну и что ж такого, — думал он, — что тут особенного?» И это «что ж тут такого» стало теперь его ответом на все вопросы. Шла ли речь о женитьбе, привычке глядеть, уставившись в упор, качающейся походке или о непонятной сонливости, на все он отвечал только так: «Ну и что ж тут такого?»
Уэйт покончил с одним ботинком, взялся за другой. Набрав на мягкую тряпочку немного ваксы, на минуту поднес ее к носу, с удовольствием втянул несколько сладковатый запах. Этот запах всегда почему-то нравился ему. И не только этот, но и запахи ружейного масла, асидола, простого мыла, всего того, чем пахло в кубрике. Это были, как ему казалось, свежие, чистые, можно сказать, непорочные запахи. Поглядел вокруг, не увидел ли кто, и снова принялся за дело.
Его мысли вернулись к дому. Все же он поступил правильно. Не виноват же он, в конце концов, в том, что обманул их ожидания. Он тут ни при чем. Они сами должны были понять, что он не собирается ограничивать себя рамками семейного бизнеса, точно так же, как и рамками семейной жизни. Тем более, что и в том, и в другом случае в какой-то мере затрагивались интересы не только его, но и другого человека. Как же он мог так вот взять и решить? Даже за одного себя не мог ничего толком решить, а тут еще и за других.
Он подумал, что, собственно, никогда ничего еще не решал сам. Даже вербовка на военную службу, по сути дела, была ему подсказана, это было не его, а чье-то чужое решение. Шаг во имя того, чтобы убежать от матери, брата, Кэролин, от семейного бизнеса. Он надеялся, что на службе ему будет проще и легче, жизнь здесь сама продиктует решения, а ему останется только спокойно следовать по течению. Надо будет просто выполнять чьи-то приказания. Отдавать же их (и стало быть, принимать решения) будет кто-то другой, с нашивками, золотыми листьями или звездочками.
Подумав об этом, Уэйт невольно улыбнулся — оп вспомнил старую шутку о парне, который, забравшись на бугор, прыгнул оттуда в заросли кактусов. Когда его спросили, зачем он это сделал, парень ответил: в тот момент ему это казалось оригинальным и забавным.
Что ж, может быть, так оно и было.
— Дерьмо проклятое, — неожиданно вырвалось у него. В сердцах он швырнул на пол ботинок, вскочил с рундука.
Не ожидавший этой вспышки, Адамчик удивленно поднял голову. Глаза его были широко раскрыты, рыжие брови выгнулись дугой.
— Ты чего это? — спросил он соседа. — Уж коли решил швыряться в меня башмаками, так хоть предупреждай заранее.
— Прости. Я нечаянно уронил его.
— И то верно.
— Это же всякому идиоту ясно…
— Да ты что это? Разве я что-нибудь сказал? — Адамчик даже попытался изобразить на лице что-то вроде улыбки.
— А что же ты тогда сказал?
— Слушай, брось…
— Всякая мразь будет еще тут рот разевать. Я тебя спрашивал? Ну, так и не лезь, воздух чище будет!
— О господи, — Адамчик возмущенно покачал головой, но ничего больше не сказал и отвернулся.
Уэйт продолжал глядеть ему в затылок. Жаль, что этот подонок сразу заткнулся. Теперь вот нет повода врезать ему по дурацкой роже. Так, чтобы напрочь согнать эту фальшивую ухмылку.
Все в этом человеке казалось Уэйту каким-то надуманным, неискренним, фальшивым. У него давно зрело желание узнать, каково же естественное выражение лица у соседа по койке, каково, так сказать, его нутро.