Кот баюн и чудь белоглазая (СИ) - Ладейщиков Александр. Страница 65
— Да? — саркастически спросил Стефан. — А как же тогда пиво?
— Пиво и есть пиво. Пиво с водой — неразлучные братья. Вот ещё:
прастара — простор, пхена — пена, свакар — свёкор, свасти — счастье, смаяти — смеяться, снуша — сноха, ступа — ступа, таскара — вор, хима — зима, хладака — свежесть, чашака — чашка, чуда — глупец.
— Почему это? — обиделся Стефан.
— Да всё у нас как-то не так выходит, — зевнул бывший Кот. — Хотим, чтобы было как у всех, а всё выходит по-нашему — по чудскому, посконному…
— Извини, Коттин, я вот хотел спросить…
— Спрашивай, пока я живой и добрый.
— А вот этот самый, из трёх букв который? — Стефан уставился вниз. — Тоже из древнего языка?
— Нет, — засмеялся Коттин, — это на старом норманнском наречии — шишка. Уж лучше называй по-нашему — блуд.
— Шишка? — захохотал Стефан. — Вот смеху-то! А у баб? — он провёл ребром ладони между ног. — Слово из пяти букв?
— Тоже старо-норвежский язык, то бишь, норманнский. Означает — печка.
— Печка? — восторженно взвыл юноша. — Шишку в печку!
— Спи, давай, ишь, разорался. А то будут голые девки сниться.
— Да я их голыми только раз и видел — когда за пшеном с Радимом ходили. Они из бани на реку бежали — окунуться.
— Вы ходили с Радимом в городок? — внезапно нахмурился Коттин.
— Ходили, как же. Сначала с отцом, потом и сами. По зарубкам.
— Как бы чего не вышло, — насторожился бывший Кот. — Да, ладно, что это я… всё будет хорошо.
Мишна, уставшая и замёрзшая, брела по отполированной полозьями снежной дороге, обходя кучки лошадиного навоза, брошенные ещё летом колёса, сломанную оглоблю — человеческое жильё было где-то рядом, что и радовало и пугало девушку. Вдруг в вечерних сумерках послышались необычные звуки — вдалеке бил бубен, свистели дудки, взлетали к небесам крики, весёлый смех — с раннего детства девушка не слышала ничего подобного. Наконец, за очередным поворотом блеснул огонёк — в полутьме показались чёрные бревенчатые избы, крытые соломой, нагороженные тут и там заборы из жердей. Огонёк светил из бани, возле неё стояла толпа девушек, они смеялись и разговаривали, но музыка играла где-то далеко, в глубине селения.
«Гадают», — подумала Мишна, — «Сегодня же праздник, в нашем селе тоже гадали и коляды творили. До этого проклятого Фавна». Ноги сами собой понесли усталое тело быстрее — сгорбившись, закутавшись в накидку, тесно прижав локтем холщовую суму, девушка представляла собой жалкое зрелище. Наконец, местные девчонки её заметили, несколько секунд молчали, потом закричали, завизжали, кто-то побежал в ближайшую избу — оттуда уже выскакивали парни, на ходу накидывая полушубки, кафтаны. Они хватали вилы, топоры, у одного толстого молодчика с рыжими усиками блеснула сабелька — все побежали к пришлой, чужой, явившейся из лесу, из тьмы.
— Стой, не подходи! — взял на себя командование рыжий, — А вдруг нечисть, оборотень? Ты кто такая? — закричал он.
— Из погорельцев я, люди добрые! Замёрзла, сейчас помру!
— Тихо вы, — оттолкнул рыжий девчонок. — Не лезьте, вдруг укусит!
— Из деревни я, из Гранёнок! Погорели мы!
— А ну-ка, возьмись рукой за клинок! — скомандовал старший, по всей видимости, новичок из дружины, — Нечисть стали не переносит!
Все затаили дыханье, смотрели. Мишна красной замёрзшей рукой дотронулась до сабельки, провела пальцем по кованой неровной поверхности. Ничего не произошло. Толпа выдохнула, зашепталась, потом заговорила.
— Гранёнки, говоришь? Там же изб много — больше десятка! Однако, я что-то плохое про то село слышал, — заважничал рыжий, красуясь перед девицами. — Слышал — как старый пам помер, там все запили дурным запоем! Вот, деревню и спалили! А что, все погорели?
Девчонки засмеялись, заговорили громче — то беда была известная, человеческая, куда ближе и понятнее, чем страшная нечисть.
— Все погорели! Я у дядьки Аникея жила, пришла из лесу с хворостом — глядь, одно пожарище! Дядька-то ещё жив был — но потом помер, угорел.
Девушки заговорили громко, запричитали, сразу же заглушили голоса парней — кто-то утирал слезу, нахлынувшую от страшного рассказа, кто-то накидывал на плечи Мишны свою шубку — бедную, из рыжей лисицы. Толпа подхватила девушку, повела по дороге. Парни отстали, о чём-то спорили, махали руками, видимо, решали, что делать с приблудой — жизнь погорелицы на новом месте начиналась без особых потрясений и страхов.
Чем глубже заходила стайка девчонок и парней вглубь слободы, тем чаще встречались толпы колядующих, весело поющих, с мешками, в вывороченных наружу тулупах, в страшных масках, с раскрашенными лицами — народ гулял. Наконец, на фоне тёмно-фиолетового неба вырос высокий забор. «Так вот почему селение называют городом! Вон, какая ограда!» — подумала девушка, и в это самое время из ворот вышел стражник, зевнул, уставился на толпу молодёжи.
— Кто такие? Слобода? Не велено в город ночью!
— Тут погорелица пришла! Мишна с Гранёнок!
— Да куда же я её дену? — страж покачнулся, на его красной роже появилось недоумение, сменившееся раздражением. — Пир закончился, дружинники гуляют в слободах. Скоро уже ворота закрою! Кто опоздал — я не виноват! Впрочем, что это я? Ну-ка, девица — заходи! — вдруг переменил своё мнение привратник.
— Мы завтра придём, узнать, как она! Ой, шубку снимай, подруга — уже пришли! Согрелась?
Подростки заговорили, перебивая, друг дружку, засмеялись, пообещали завтра обязательно проведать девушку, узнать, что и как. Но, всем уже хотелось домой — гадать, гулять с мешками по избам, распевая песни, рассказывать и слушать страшные истории. Как это и бывает, через минуту все забыли о бедной Мишне, пришедшей ночью, по зимней дороге из неведомого леса.
В сторожке было дымно и холодно — печь протопилась, в щели между брёвнами сильно сквозило — при строительстве пожалели сухого мха. Стражник заворчал, приоткрыл печную дверцу, подбросил пару поленьев — они занялись ярким пламенем, осветили убогую обстановку: полати, на которых спал лицом к стене второй страж, громко храпя, и ворча во сне; колченогий стол, широкую лавку перед ним. На столе стояли две кружки, крынка, лежала луковица, разрезанная пополам и чёрный хлеб — сухой, но всё ещё ароматный. Мишна сглотнула набежавшую слюну, желудок поднялся к горлу и вновь провалился вниз, к рёбрам.
— Ты что, голодная, что ли? — нетрезвый стражник, дыша луком и брагой, подтолкнул девушку к столу. — Бери, угощайся!
Мишна взяла луковицу — та хрустнула под зубами, горький сок брызнул на столешницу, заела сухой чёрной горбушкой, с торчащими на корочке зёрнами тмина.
— Эй, Кмит, поди-ка, посторожи! Скоро наши богатыри со слобод потянутся. Нагулялись, небось!
Вышеупомянутый Кмит сел, разлепил глаза, потёр их грязными ручищами, пошевелил моржовыми усами, уставился на Мишну:
— Ой, девка какая-то! Откель она взялась, Суроп? Не наша?
— Приблуда, говорю! Иди уже, потом разберёмся, я уже настоялся, замёрз!
Кмит подошёл к столу, налил в кружку браги, выпил, утерев рукавом немытую рожу, рыгнул и потянулся за секирой. Взяв в руки оружие, потоптался, снова поглазел на девушку, ткнул двери плечом и вышел на мороз.
— Ешь, давай! Налить? — Суроп потянулся к крынке, набулькал половину кружки.
— Не надо мне наливать! Спасибо, я наелась!
— Давай уже, выпей! Праздник сегодня или нет?
— Не буду! Пропустите меня в город, или позвольте остаться на ночлег!
Слово «ночлег» навело нетрезвого стража на вполне определённые мысли, глазки его, только что мутноватые, вдруг заблестели, он обхватил девушку за плечи. Мишна попыталась вывернуться, но мощная рука придавила её, так, что невозможно было даже пошевелиться. Потом заскорузлая ладонь зажала рот, не давая ни крикнуть, ни вздохнуть. Другой рукой стражник полез за пазуху, нащупал упругую грудь, начал грубо, больно тискать, громко дыша на ухо. Мишна изо всех сил отпрянула от противного Суропа, повернула голову, и, когда ладонь перестала сковывать дыхание, вцепилась в неё острыми зубами.