Богатырские хроники. Тетралогия. - Плешаков Константин Викторович. Страница 34
— Учитель, я слетаю в деревню, а? Тут недалеко, к рассвету обратно буду!
И глаза горят. А в деревне какие дела-поделки? Известно: девки. Не запрещал я ему такого, только за нерадение днем спрашивал строго. Но он ветром умоется, разлыбится — и готов скакать хоть три дня подряд. Одним словом, беспечен, но надежен. Заночуем в поле. Он:
— Я сейчас.
И через миг с птицей возвратится и тут же испечет. Я бы уж возиться не стал. И он так завел: я сплю вполглаза, а он вчетверть.
И учение ему все в такую радость, что аж светится весь. И на Востоке — привезу его к человеку знающему, а он его так расспросит, что тот только руками разведет и потом головой качает: «Ну и ученичка привез Святогор, лезет ниточкой, а черпает бочоночком».
И в Киеве тоже представление вышло. Смеялся Алеша за глаза над князем Владимиром: чванлив-де не по уму, а в глаза — без наглости, но и без лести. Сердился поначалу князь:
— Вот Илья приедет, с ним и потолковать приятно, а с Алешей этим твоим, что мне едва не во внуки годится, и говорить не хочу.
Но вышел случай один.
Чрезмерно много думал Владимир о сроке жизни своей, небывало долго жить хотел. Тот соболь кипрейный, котенок лесной и поганый, что ему Илья привез, сдох давно, а он с тех пор чего только не перепробовал. И вот зазвал он к себе Тугарина-ведуна с Востока. Тугарин — ведун особый: Сила в нем большая, и меч у него в руке почти как у богатыря. Только не богатырь Тугарин, до денег жаден неимоверно и много у князя денег тех выманил.
Живет себе в Киеве и живет, и из казны таскает, как мурашка не маленькая. Надоело это князю, он однажды на пиру и говорит:
— Нету проку от снадобий твоих, Тугарин, а золото грести ты горазд. Завтра последний подарок тебе сделаю и ступай себе в степь свою.
Разозлился Тугарин:
— Уедет Тугарин — князь кончаться скоро будет. Так сделаю.
Оробели все. А Тугарин свое:
— Как выедет Тугарин в чисто поле, так скоро и князя понесут.
Сморщился Владимир от наглости такой, и денег ему жалко, но — стерпел. А Алеша не стерпел.
— Не выедет, — говорит, — Тугарин в чисто поле.
Встает из-за стола и меч достает.
Смеется Тугарин, зубы скалит, а сам Алешу Силой сковывает.
А Алеша повел плечом — и пала Сила та, как тряпка случайная. Понял Тугарин, что плоховато дело, и за меч схватился тоже. А Алеша подождал, покуда тот меч поднимет, да прыгнул и одним махом голову-то я снес.
Ахнули гости, ахнул Владимир.
А Алеша говорит, глазами одними смеясь:
— Не выедет теперь Тугарин никуда, а прикажи, князь, собакам собаку кинуть.
И величал Владимир Алешу, и прослезился, и сказал:
— Второго богатыря Святогор привел.
Усмехнулся Алеша:
— Второго, но не богатыря пока.
И я подтверждаю: «Верно говорит».
Покачал головой князь с изумлением:
— Хорошо, — говорит, — мое правление будет, коли это не богатырь еще!
И с тех пор все от Алеши сносил.
А я на Алешу смотрел и думал: скоро Святогора на покой отпустят.
И тут дошли до меня слухи: неладные дела творятся на могилах Вольги да Микулы.
Вольга своей смертью помер, когда его десятый десяток подпирать стал. Под конец уж отяжелел Вольга и все только по княжеским палатам разъезжал, и в каждом месте гостил долго, почивал, ел и пил сладко.
— Что ж такого, миленький, — скажет, — то я Русскую землю стерег, пусть теперь она меня побаюкает.
И в Полоцке, меда напившись хмельного под завязку, захрипел за столом, лицом в тарелку упал и помер не богатырской смертью.
Судили, рядили, где его на отдых вечный пристроить, да не долго думая схоронили в глубине леса, под дубом. А особая статья — богатырские могилы. Сильный решать должен, где хоронить и как, потому что уйдет богатырь, а Сила его сама собой гулять начать может. А не оказалось Сильного под рукой, а может, был, да нарочно подсказку нехорошую дал.
И поднимается в Полоцкой земле иногда ветер сладкий, медом пахнущий, и кто ветром тем надышится, у того кровь горлом пойдет, а коли над полем ветер тот пронесется — все колосья до последнего полягут. И тени какие-то по лесам заходили прельстительные. Старичками малыми, на Вольгу похожими, запрыгали, шуршат из-под елок, как зайцы: «Иди ко мне, миленький, награжу тебя». И Силой награждали невеликой. Но когда к человеку непривычному Сила приходит — как пьяный медведь он становится, и ничего, кроме горя, от Силы той не происходит. И еще говорили — появился в Полоцкой земле Змей, и дивно это было, потому что уж перевелись Змеи давно, только на Севере гнездятся, а тут вдруг рядом с человеческим обиталищем объявился, выползок.
Микулу сама Рада схоронила. А Рада, как говорил я уже, поляницей была, девицей-богатырем, то есть и Силу имела великую. Не мстила она мне за Микулу, сдержала ярость свою, потому что задолго знала: так будет. Женщинам будущее скорее открывается, нежели мужескому полу. Мстить не стала, тут умна была, а вот с похоронами нехорошую вещь сделала. Привезли ей Микулу зимой, во льду как живой лежит. Упала она на глыбу эту и замерла. А потом поднялась, глаза отерла и велела в Ладоге-озере прорубь рубить. Испугались люди, хоть и не больно сведущи были, но не слыхивали про такое — чтоб покойника людской волей в воду бросали. Когда сам утоп — и то плохо, что не в земле лежит, а уж тут вовсе скверно выйдет.
Но не ослушаешься поленицу, и вырубили прорубь, и поцеловала Рада ледяной гроб, и Микулу своими руками под воду опустила.
Понятно, почему так сделала. Тот, что не в земле лежит, призраком ходить долго будет. Оборотнем может становиться или просто так — тенью тоскливой, которая к несчастью большому. А не хотела Рада Микулу на Смородинку отпускать. Подумала: покуда я жива буду, хочу Микулу на земле встречать, хоть тенью, хоть дуновением, хоть волком злым. При жизни бросил он меня, так уж после смерти моим какое-то время будет.
Не знаю уж, каким она Микулу встречала и какие дела у них промеж собой шли, но только по всему северному краю, до Новгорода до самого, бродил теперь Микула.
Станет мужик прорубь рубить — а во льду глаз выпученный и ус торчком стоит. И одна луна другую не сменит, как замерзнет мужик, как ни бережется, и снопом ледяным домой его привезут.
Рыба переводиться на Севере стала. Зато раков, на падали пухнущих, видимо-невидимо, и от раков тех болезни скоротечные, тяжелые и часто смертельные. Далеко Микула ходил, и не в одной Ладоге это было.
И по ночам, что зимой, что летом, шатается по Северу призрак тучный, хрипит и на людей замахивается, и многих рассудка лишил или горе какое накликал. А коли ребенок Микулу увидал — так прощайтесь с дитем, родители, не жилец он теперь.
Оборотни развелись, как жуки майские. Идет себе человек по лесу, а ему навстречу волчище громадный. Глаз человечий и спрашивает языком понятным: «Куда попер, братик?» — и ну за горло, и никого не пропускает.
Вокруг Ладоги же вовсе спасу от Микулы не было, и уж три деревни на восток, за Белое озеро, бежали, дома бросив.
Богатыри были Вольга и Микула, но дичились они людей, а посмертно вовсе дики стали. И знал я: если не запечатать могилы их, расползтись может Сила остронюхая и не оберешься зла потом.
Сказал Алеше:
— Поедем, навестим могилки.
Смеется:
— Плакать едем?
— Мне-то слез на роду больше не написано, а вот ты еще не раз слезами умоешься.
Оторопел баловник Алеша:
— Сроду не плакал я, Учитель.
А я одно гну:
— Беспечность твоя до поры тебя от горя отводит, а не вечно тебе посмеиваться, и не выше других в слезах будешь.
Присмирел, задумался и дорогой тих был.
Сначала в Полоцкую землю поехали. И ближе, и меньше беспутничал Вольги призрак, легче с ним справиться.
Добрались до дуба этого злосчастного, под которым Вольгу схоронили. Посмотрели — я крякнул, Алеша присвистнул.
— Ты не свисти, — говорю, — а скажи, что видишь?
— А чего тут видеть-то? У дуба своя Сила, и испокон века вокруг него леший здешний колготился. Вольгу твоего закопали на пять вершков в землю, а богатырская могила — в рост. Головой он на север лежит, и вовсе чепуха это, так и мужиков не хоронят. И лес этот нехорош. По полнолуниям, даже в сушь самую, туман под дубом собираться должен, а что тогда здесь делается, и знать не хочу. С умыслом Вольгу здесь положили. Опытный человек клал.