Король-Бродяга (День дурака, час шута) (СИ) - Белякова Евгения Петровна. Страница 14
Вечером, ввалившись в дверь — классически облевав перед этим порог — я встретил свою женщину взором, полным немого укора. Она не заставила меня ждать. Она начала пилить сразу.
— Ох, ну и разит же от тебя, опять напился, что соседи подумают…
Меня прикрыли тряпкой, когда-то нареченной 'одеяло', поставили рядом рассол и разместили свои телеса на мягкой перине рядом, под боком, обвив рукой, словно удавкой. Так она показывала, что я если и не являюсь ее собственностью, то, по крайней мере, опасно близко к этому подошел. Своей заботой она раздражала меня больше, чем ворчанием.
Около полуночи в окно заглянула луна, мазнула по лицу моей женщины, сделав его бледнее, чем обычно, и подмигнула мне. Старая подруга, я посвятил ей не один сонет.
Я встал, завернулся в одеяло, отпил рассола и пошел к реке.
Там был мостик, горбатый, почти как я; и так мне было приятно сесть, просунув ноги между перилами, и болтать ими над водой, что я не стал отказывать себе в этом удовольствии.
Хей, сестренка судьба, я не буду топиться. Темная вода подо мной, мягко волочащаяся по каменистому дну, наводит меня на мысли о рыбалке, но не о самоубийстве. Ощущение шероховатости веревки на шее — память кожи, моей чувствительной королевской кожи, будь она неладна — заставляет больше любить жизнь.
Я не умру? Ну и пусть.
Мне осталось только чисто символически перерезать несуществующую веревку, услышать 'бульк' несуществующего камня, плюнуть в несуществующую луну и жить придуманной жизнью.
Стрижи меня больше никогда не видели.
Куда податься? На севере я был, на востоке и западе тоже… О, меня не видел Юг! Блистательный юг, сладкий и тягучий…
Два месяца я шел со вкусом блевотины и рассола во рту, самым лучшим спутником, который не дает расслабиться и отгоняет слишком ретивых грабителей. Я очень впечатляюще крал морковку… Представьте: поле, залитое лунным светом наподобие желе, или даже холодца, рыбьего, склизкого; фигура со скрюченными пальцами, шебуршание, азартное сопение и ритуал, в чем-то сходный с откапыванием корня мандрагоры из под висельника. 'Под покровом ночи', как выражаются некоторые тупоголовые поэты, я вытаскивал морковь, стряхивал землю и убеждал свой желудок, что все обойдется. В одной деревушке меня приняли за полудурка… Умные люди жили в той деревне.
У меня не было сил, чтобы покончить с собой, и желания особого тоже; но за время своего путешествия куда глаза глядят, я проникся никчемностью своего существования. Куда я иду, зачем — такие вопросы я себе не задавал, просто шел — не считая ни дней, ни деревень, ни городов, через которые проходил незаметно и тихо; бродяга, один из многих. Юг не был моей целью, лишь тем местом, где я еще не был, и жизнь представлялась пустой и бескрайней сценой, и я будто шел по ней вперед, надеясь дойти до рампы и плюнуть зрителям в лицо.
Лето пережевало дни моего путешествия, и отпустило меня на самом краю осени. Я перешел границу, и двинулся дальше, вглубь жаркого южного Хавира — пока меня не остановил Океан, и выросший на его берегу город.
Я приполз к Дор-Надиру в наилучшем расположении духа и наихудшем — тела. Город этот, на мой взгляд, является одним из самых красивых на этой земле. Тонкая грань между нищетой и роскошью, публичные казни и уникальнейшие библиотеки, маленький чахоточный мальчик на троне, и его гарем: трижды тридцать три жены и неисчислимое количество наложниц. Озеро с одной стороны, болотистое и пахучее, как давно немытая женская промежность; а с другой стороны — соленый язык моря. Вы спросите, откуда у меня такие пошлые ассоциации? Ха. Это, милые мои, Дор-Надир, он именно такой. В этом городе четыре храма. Первый — Бога Гкота, его статуи поражают впечатлительных приезжих размерами эрегированного фаллоса; в Храме Девы Без Невинности курят опиум молодые женщины, считающие замужество грехом, а непрекращающееся удовольствие тела — священным долгом. В центре Дор-Надира стоит Храм Матери с ее ненасытной утробой, четвертый бог безлик, он олицетворяет темное начало каждого человека. Своих жен тамошние жители прячут под чадрой… В Дор-Надире четыре действующих борделя. И еще четыре, в случае нехватки персонала в остальных, в жаркие месяцы дахана, когда приходят караваны с востока, и в порт возвращаются из болтаний по морю бравые капитаны.
И все же он красив, этот кусочек моего сердца… Как больная и влюбленная женщина, как глотающая густой воздух рыба, выброшенная на берег. Очарование смерти и гниения, живые люди — редкие жемчужины в этой помойке, лица… Лица, полные огня, размягченные лица и твердокаменные, жалкие и благородные… И заунывные мелодии… Я до сих пор вздрагиваю, когда слышу музыку этих гортанных берегов — 'Дор-Надир'.
У ворот меня встретила стража.
На базаре меня встретили запахи и звуки, и женщины, окутанные звоном ножных браслетов.
А в подворотне меня встретил нож.
Хм, как я оказался в подворотне, уж и не помню… хотя… Да, я украл кусок вяленого мяса с лотка торговца, жадно запихал его в глотку и понесся из последних сил куда глаза глядели, пережевывая эту воплощенную жесткость натренированными морковкой челюстями.
И со всего размаху налетел на горбоносого парня с дикими глазами. Тот думал недолго; сказать по правде, он вообще не думал, просто достал нож из-за пояса и сделал аккуратненький надрезик в моем животе.
— Бу беня нишего дет! — прохрипел я, но мясо, обмотавшее язык, не дало мне донести эту мысль до убийцы достаточно быстро. Он пнул меня ногой в сторону и продолжил свой путь. Я врезался в стену дома и сполз вниз, поминая всех демонов сразу, но как-то вяло.
Пальцы заскользили по краям раны, мокрые от крови; я лежал, прислонившись плечом к стене, и пропитывался ощущением собственной смерти.
И при этом размышлял о смысле жизни, пока она у меня имелась.
Внезапно груда тряпок рядом со мной пошевелилась и явила моему удивленному взору грязное детское личико. Никогда не любил детей, верите? Я вытолкнул изо рта половину недопрожеванного мясного жгута и принялся перетирать его зубами. Когда жилы начали поддаваться, я даже испустил нечто вроде вопля триумфа, ухватил пальцами за край и потянул. Мясо треснуло, как гнилые нитки.
— Деточка, угощайся, я не жадный… — протягивая добычу, сообщил я личику, которое, как оказалось, обладало весьма внушительного размера пастью. По крайней мере, часть моего завтрака исчезла в ней без следа.
— Ам-ням-мррр! — сообщило личико, сверкая глазами.
— На здоровье, деточка, — умилился я, и улыбнулся. Совершенно случайно — мило и обаятельно. Да так мило, что дитя прониклось ко мне пугливой подозрительностью. Уверяю вас, для ребенка из трущоб это — максимальное выражение симпатии.
— Как тебя зовут, бродяжка?
— Хилли. А ты почему не подыхаешь?
На самом деле она спросила еще грубее.
Я удивился. Украдкой отнял руку от предполагаемо вывалившихся внутренностей — и увидел сквозь прореху в ткани совершенно целый живот.
— Это, деточка, фокус. Это, маленькая змейка, ловкость ру… живота и никакого обмана, клянусь мамой.
Детская логика меня всегда поражала. Еще больше, чем женская.
— То есть, — в глазах, уже не таких голодных, засверкали искорки напряженной работы мысли, словно она, мысль, была сияющей пчелкой, собирающей нектар умозаключений с синих радужек-цветков, — если я тебя пырну, тебе ничего не будет?
Не уверен, что в голосе малютки прорезалась досада, но что-то похожее там явно наблюдалось.
— Ничегошеньки, ласточка моя, — я поднял с земли камушек (как я через секунду понял, на самом деле — кусочек засохшего дерьма, но волшебства момента даже это не нарушило) и слегка прищелкнул пальцами. Камушек исчез из моей руки, а секунду спустя я 'вытащил' его из уха малявки. Реакция последовала самая что ни на есть странная — девчонка накренила голову набок и стала трясти ею, одновременно стуча по другому уху ладошкой.
— Что ты здесь делаешь? — решил я сменить тему, глядя, как опасно увеличивается угол наклона детской головки, причем угол этот увеличивался прямо пропорционально нетерпению и злости, проявившемуся на лице Хил.