Король-Бродяга (День дурака, час шута) (СИ) - Белякова Евгения Петровна. Страница 18

Примерно такой бред засел во мне, куда уж там безумцам моей страны, Юг всегда предлагал бытие ярче, больше, выше, слаще, насыщенней, как, впрочем, и небытие… И сумасшествие тоже осуществляло здесь себя в превосходной степени.

Я поднялся, отвесил поклон леди на облачках, и вышел, пошатываясь, наружу. В излом людского горя и шипящего на горизонте солнца. И торжественно пронес свою единственную мысль до ворот Храма, стараясь не дать ей выплеснуться из головы. Странно я, должно быть, выглядел: сморщенный, обезумевший от голода и крушения мира старик, впрочем — таких полно было на улицах Дор-Надира. Потерявших смысл жизни, да и смысл необходимости осознавать этот самый смысл тоже.

Я сел на ступеньках, подобрав под себя обе ноги, сморгнул страх смерти с ресниц и обратился к первому попавшемуся человеку, прохожему, хотя он не проходил мимо, а, скорее, влачил себя в неопределенном направлении. Я протянул грязную руку (под ногтями осталась земля после того, как я похоронил Хилли в садике при поместье) и хрипло каркнул:

— Я бессмертен. Мне надо умереть. Помогите.

Странно, но от того, что я выкашлял эту мысль в мир, она не исчезла из моей головы. Мне по прежнему приходилось держать себя ровно, чтобы вода мысли не вылилась из ушей. Я пробовал много раз, до самой темноты, на разные лады.

— Мне никак не умереть, помогите!

— Я желаю умереть, подохнуть, отдать концы, отойти в мир иной — и немедленно!

Я бредил прозой и стихами. Я путался в размерах и рифмах, не осознавая особо, что делаю; просто привычка языка, не больше.

— Мне умереть Судьба не позволяет, и древнее проклятье мучит дух! (Кто кого мучит в этой фразе, уж простите, не могу сказать — страдательный залог плохо давался мне тогда) Бессмертие мое меня терзает! Внемлите мне, оборотившись в слух!

Или вот:

— Я умереть бы рад, но вот проблема —

Смерть брезгует моим несчастным телом!

Смеясь в лицо мне между делом,

Другим дает забвенье и покой!

И в таком же роде.

Ни один не выказал желания помочь. У людей были собственные заботы — похороны родственников и друзей, взносы в Храм, желание успеть перед неизбежным насладиться прелестями всех четырех борделей Дор-Надира… Иногда мне бросали монетки. Сомневаюсь, что кто-либо действительно вслушивался в мои декламации, я был лишь одним из десятков безумцев на ступенях, молящих о чем-то. Разница между ними и мной была в том, что я просил того, чего было кругом в избытке, но никто не слушал.

Дошло до того, что, вопреки всем законам моего мироздания, несмотря на внутреннее убеждение в нескончаемости изъеденного мошкарой дня, наступил вечер. Меня подняли со ступенек низшие жрецы, оттащили в сторонку, освобождая место для церемонии Моления. Ноги закололо булавками, перед глазами мелькнули темные тела, сопровождая себя запахами потов, разных, от мускусных до прогоркло-вязких. Я плохо вижу в сумерках, поэтому пропустил церемонию, отмечая лишь начало и прекращение вони, да шлепанья босых ног по камням площади.

Ночью, как раз когда мне надоело слушать тишину, ко мне подошел человек. Я лежал на предпоследней ступеньке, подложив руку под голову, и тупо осматривал сандалии пришельца, считая пылинки на кожаных ремешках. Занятие это настолько поглотило меня, что его слова я расслышал только спустя минуту, а понимал и того дольше.

— Не скрою, — сказал он гулко и весомо, тоном, привыкшим повелевать, — что мне страшно прикасаться к тебе, ты, верно, болен. Но если ты найдешь в себе силы подняться и подойти ко мне, я помогу тебе: накормлю и напою.

Я протянул руку к нему, ладонью вверх, рассчитывая поймать властные нотки его голоса. Если я проглочу их, думалось мне, то смогу заставить тени вокруг принести мне смерть. Но то ли они остались у него во рту, то ли упали в пыль раньше, — ладонь моя была пуста.

— Мои слуги остались дома, испугавшись заразы, поэтому я в одиночестве ищу страждущих, это мой долг перед своей профессией.

— Твоя профессия — добродетель? — спросил я (удивленный тем, что могу еще говорить). Выдавил слова из потрескавшихся губ, и ими же впитал ответ; он был сух и горяч.

— Я лекарь. Мы с Богами, можно сказать, конкуренты: мне запрещено ступать на камни Храма, и поэтому тебе придется доползти до меня.

Он помолчал немного, переступил с ноги на ногу. Иногда нет нужды смотреть в лицо собеседнику, чтобы понять эмоции, наполняющие пространство между говорящими. На меня полыхнуло яростью. Даже его пальцы ног, все в пыли — были злы и отчаянны.

— Я не могу победить болезнь. Мне нельзя и пытаться — ибо это воля Богов, но они знают, что я хотел нарушить этот запрет. Одного желания мало. Я не смог. Остается поддерживать жизнь в таких, как ты. Хоть что-то. — И, после паузы, — Вставай.

— Не могу…

— Вставай!

— Презри свое отвращение, о, врачеватель! — с издевкой прошептал я, — Я не так уж и страшен, а если закрыть глаза и зажать нос, то чуть ли не мил.

— Ты чужеземец, верно?

Я перевернулся на спину и уставился в звезды. По звезде на каждый глаз, больше вряд ли поместится. Мне было все равно.

— Я король. Был… Разве ты не видишь царственное сияние на моем челе?

Крепкие руки оторвали меня от горячего камня, к которому, казалось, я уже успел прикипеть за долгий, долгий день. Лекарь без слуг, но с чувством долга. Мне стало настолько все равно, что я не стал спорить с ним. И с обмороком тоже.

Мое беспамятство длилось три дня, ровно столько же, сколько и сумасшествие. На четвертый день, примечательный лишь тем, что я осознал вокруг себя незнакомую спальню, и круглый бронзовый кувшин с насечками по боку у изголовья кровати, пришел тот самый врачеватель. Он послушал мое хриплое дыхание, промокнул пот много раз стираным, и оттого пятнистым бинтом. Ушел, так и не сказав ни слова. У него обнаружилась смешная привычка дергать себя за кончик носа, словно проверяя, на месте ли он.

Зато на следующий день мы немного поговорили.

Лекарь уселся на высокий стул, который принес с собой. Я включил их обоих в список известных мне в этой вселенной вещей, наравне с кроватью, кувшином, солнечным светом и мягкими простынями.

— Ты удивительно живуч, старик. Я уж думал, что зря испачкал твоими выделениями свое одеяние целителя.

— Моими… чем?

— Ты испражнялся под себя, пока лежал там, у Храма.

— Я бы выразил вам свое сочувствие, но перестал им пользоваться давным-давно.

Живуч? О, да!

— Мое имя — Цеорис. Сможешь ли ты мне доказать, что излечился от безумия? Попробуй.

— Не вижу смысла.

— Значит, ты здоров.

Цеорис был хорошим лекарем, пока проклятие Богов не отняло у него жену и двух детей. Он не смог их спасти. После этого он вдолбил себе в голову, что потерял веру в собственное лечение. Решил стать просто хорошим человеком. Отчаянно добрым и яростно деятельным. Наверное, он заразил меня своим пылом, страстью, иначе как объяснить то, что я отдался тяжелому, сладостному бунту? Против своего естества, Судьбы и Боги знают чего еще.

Я начал думать о том, что смысл моей жизни вовсе не заключается в пассивном ожидании смерти. Надо — искать, пробовать, пытаться.

Лекарь снабдил меня нормальной одеждой за свой счет, его оставшиеся жены мыли меня каждый день, пока я, ослабевший, как щенок, испытывал его гостеприимство; он кормил меня с ложечки овощным бульоном и пичкал лекарствами. Он тактично не спрашивал меня о прошлом, вместо этого рассказывая о своей жизни то, что по его мнению, могло меня развеселить и заставить полюбить жизнь.

Я же рассказал Цеорису про детей, не скрыв род наших занятий.

Он пожевал губу и неопределенно хмыкнул, как бы давая понять, что не может нас осуждать, но сам таким заниматься бы не стал. Посмотрел бы я на него после двухмесячного морковного голодания. Хотя… Он принадлежал к той породе людей, которые готовы поступиться жизнью, но не принципами. Я начал болтать с ним о том, о сем, получая удовольствие оттого, что можно говорить в двух словах то, что обычно требует нескольких фраз и междометиями — тогда, когда люди предпочитают абзацы. С улицы еле уловимо тянуло миндалем и едким дымом — жгли мертвецов. Я уже почти смирился с тем, что реальность вокруг меня растекалась в стороны, поглощая небытие за окраинами моего представления о мире. Хочешь — не хочешь, а придется вставать и жить, и принимать новые вещи в совокупности с понятиями, им присущими.