Король-Бродяга (День дурака, час шута) (СИ) - Белякова Евгения Петровна. Страница 22
— Ты мог сначала сказать правду, а потом соврать… или наоборот, — парень успокоился мгновенно, присел на подушки, сброшенные мной, и с удовольствием ударился в философствования. — А, поскольку я знаю тебя всего несколько минут, то не могу судить о достоверности сказанного!
А он не дурак. Напуган просто, и фатально неуверен в себе, но… Пухлый рассадник комплексов.
— Тогда не легче ли предполагать, что я вру, с самого начала, доверяя только своему собственному опыту — пока множественные факты не подтвердят моей склонности либо к правде, либо к ее противоположности?
Я еще сделаю из него человека. Так, от анализа взаимоисключающих понятий — к гораздо более сложному, трудному, малодоступному… во мне проснулся Актер в наихудшей его разновидности — Лектора.
— А является ли правда противоположностью лжи? Или всего лишь ее отсутствием?
Ого! Вечер обещает быть интересным. Пухлик (как я его начал называть сначала про себя, а потом и вслух) оказался головастым парнем.
… но ночью я все же повыл у него над ухом.
Сокурсники встретили меня с чуть большим интересом, чем обычных студентов. Дело было и в возрасте — даже тридцатилетняя моя маска вызывала удивление, — и в будоражащем физическом недостатке (первое время меня называли Кахази, что значит 'горбатый'), и в явном северном происхождении. Но все приедается, и через пару недель я уже считался своим в этом 'городе внутри города', тем более что сделал все, от меня зависящее, чтобы так и случилось. Старался восхитить и очаровать всех, кто только под руку подвернется.
Мы сдружились с Фасмиком. Удивительно, но он довольно быстро стал испытывать ко мне чувства разные, но не смешанные между собой, да и не одновременно: жалость и восхищение. Словно к двум разным людям. Не такого свойства, когда видишь преодоление судьбы; скажем, слепого, ваяющего скульптуры, или безрукого, научившегося писать картины ногами, нет. Мое Богоборчество, (тщательно скрываемая напряженность в отношениях с Высшими Силами), выражающееся чаще изустно, вызывало в нем трепет. Отсутствие определенных, четких целей в жизни — грусть и сожаление. Правда, он первое время, как и окружающие, косился на мой небольшой, надо сказать, горб — и тут же делал вид, что и не думал смотреть; но это быстро прошло. Я имею в виду — если человек с физическим недостатком ведет себя вполне обычно, окружающие перестают замечать его отклонения. Я же, привыкший смотреть на мир чуть под другим углом (ха!), не делал вид, а именно был совершенно равнодушен ко всякого рода неудобствам. В общем, — мы подружились. Я был первым, к кому он нес в горстях радостные новости или свои успехи; и мне же доставалась его неуверенность и комплексы. 'Нытик', - говорил я ему, и он часто соглашался. А я, со своей стороны, старался втравливать его во все доступные авантюры, чтобы хоть немного разбавить его серьезность. И дать своим годам роздых, разуму — пустоту детской шалости, сердцу — милые шутовские кривляния. Моя жесткая суть все равно лезла наружу, но Пухлик, по счастью, принимал ее за позерство, нарочитый цинизм. А я рвал на части воспоминания — ночью, когда Мик сопел на соседней кровати. И меня подмывало нацарапать на стенке свои кошмары, видения и страхи. Но я не хотел никому доверять часть себя. Я вгрызался в учебу, презрительно отмахиваясь от зубовного скрежета и слюны на подушке по утрам. Ничего особенного, у каждого в жизни могут быть свои тайны.
Тяжело было учиться. Да, мне — тяжело. Домнился о себе — я ведь такой умный, можно даже сказать мудрый, видел такое, что некоторых может убить даже в легком, словесном варианте пересказа. Но… откуда только в голове так много места? И все равно знания приходилось утрамбовывать, складывать вчетверо. Нас гоняли немилосердно, не делая скидок ни на возраст, ни на происхождение. Грани стерлись, осталось лишь чистое знание. Однако — не без гнильцы. Я заметил почти сразу — студентам с первого курса вдалбывалось, что они избранные, особенные. И вместе с тем — родная Академия, мать и отец; ей надо служить, забывая о себе. Готовят магическое воинство? Вряд ли, скорее всего это отголосок прошлого, тех времен, когда султаны пачками выдирали магов из стен Академии и бросали в бой — с дипломатами дружественных стран, войсками враждебных. В бой со стихиями и жрецами. Восемнадцать преподавателей, из них только два сравнительно молоды, одному под сорок, другому около пятидесяти. Но все же — никого старше легендарного Ньелля. Древней мумии в стеклянном саркофаге.
Первые несколько месяцев я посвятил тому, чтобы подобраться поближе к этому вынужденно бессмертному гению. В восточном крыле главного здания скрывалось множество тайн, в том числе и эта. Я подговорил Фасмика, и мы в одну из ночей пробрались на запрещенную территорию, капая воском свечей на пыльные плиты пола, дрожа от возбуждения (я) и страха (Пухлик).
— Я горжусь тобой, друг, — прошипел я, проталкивая упирающегося Мика в очередной коридор, хотя это было нелегко: кормили здесь отменно, и друг мой увеличил пузо на треть своей прежней массы.
— Зачем тебе это, Джок? — Пухлик пыхтел, и булькал, и хрипел, но моей железной хватки не превозмог и через пару шагов сдался. — Вот говорящая голова, отвечающая на все вопросы — это да! Лу Кени видел ее и даже успел спросить, прежде чем его сцапали…
— И до головы очередь дойдет, если тебе так хочется, — успокоил его я, повыше поднимая свечу, — только оставь мне моего покойничка, и разговаривай хоть с головами, хоть с задницами.
— Твоя грубость, друг, доказывает лишь то, что ты взволнован сверх меры.
— Я? Ну да, ну да… Открою тебе страшную тайну: старикашка Ньелль — мой папаша. Я хочу как следует пнуть его гнусную рожу, в отместку за то, что он бросил нас с мамой и не навещал меня в дни рождения.
Мик фыркнул. Он уже привык и к моему трепу, и к ругани. Да здравствует приспособляемость — теперь он, не моргнув глазом, спокойно вытаскивал из супа подброшенных мною червей и мог обложить кого угодно длиннющим матом, лишь иногда путаясь в сложноподчиненных предложениях.
Мы протиснулись в три двери, каждая из которых жаждала оставить себе на память часть Пухлика; он морщился, но продирался вслед за мной, не говоря ни слова. Он так понимал дружбу. Готовность сложить голову вместе со мной — ничего оригинального, однако трогало до глубины души. Его трогало. Меня уже давно нельзя было пронять ничем проще Конца Света.
— Вроде здесь… — я был почти уверен, но не торопился. Повсюду в зале метались отблески пламени свечей — много-много стекла. Один неверный шаг — и мы разбудим полгорода, не исключая Султана, да живет он вечно, его Старшего евнуха и весь гарем. А гарем уже с помощью визга позаботится об остальной половине города.
В дальнем от нас углу громоздилось что-то большое, продолговатое. Саркофаг. Оно, вернее, он — профессор Ньелль в субстанции, прошу любить и жаловать.
— Ну и постаментик отгрохали, — присвистнул Пухлик, и я молча с ним согласился. Какие-то переплетенные змеи, драконы, тигры и большие глаза с пустыми зрачками. Защита от дураков? Посмотрим. Мы с Миком почти одновременно прищелкнули пальцами, ловя нити напряжения полей — и тщательно проверили пространство вокруг саркофага. Ничего…
Я взобрался повыше, на одну из ступенек возвышения, и, передав свечу Пухлику, склонился над полупрозрачным стеклом. За матовостью, желтовато подсвеченной огоньками свечей, виднелось лицо. Размытое в целом, но словно разломленное пополам тенями, падающими сбоку: действительно, тело плавало в какой-то жидкости. Глаза закрыты; удивительно большие, четко прорезанные веки и длинный, выдающийся чуть вперед подбородок. Кожа — как моченое яблоко, да, именно так и смотрелись эти белесые щеки, запавшие и сморщенные. Если сейчас оно откроет глаза, я уверен — они будут похожи на белый виноград. Какая мерзость. Я превозмог тошноту и постучал ногтем по крышке.
— Перестань, ты же сказал, что не будешь трогать! — заволновался Пухлик.