Дикие пальмы - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 27
– Вот она где, эта проклятая лошадь, – сказал Маккорд. – Я ждал ее. Прошло всего десять минут, а мы уже не разговариваем, мы читаем друг другу мораль, как два человека, которые ездят кругами по одной сельской дорожке.
– …Может быть, ты все время считал, что в последний момент сумеешь сдержать кобылу, спасти что-нибудь, а может быть, и нет, но вот момент наступил, и ты знаешь, что не сумеешь, знаешь, что все это время знал, что не сумеешь, и теперь не можешь сделать этого, ты весь одно неудержимое утверждение, один поток – да, из ужаса, в котором ты простился с желаниями, надеждой, со всем, возникает темнота, падение, гром одиночества, шок, смерть, момент, когда материальная глина физически остановит тебя, ты еще чувствуешь, как все твои жизненные соки вытекают из тебя в эту всеобъемлющую, незапамятную, слепую, восприимчивую матрицу, в эту горячую, жидкую, слепую первооснову – в могильное чрево или чревную могилу, все едино. Но ты возвращаешься; может быть, ты даже проживешь дольше отведенных тебе семидесяти с чем-то, но отныне и вовеки ты будешь знать, что навсегда утратил часть этого, что в ту одну или две секунды ты находился в пространстве, а не во времени, что ты не есть те самые семьдесят с лишним лет, которыми осчастливили тебя, и что когда-нибудь тебе придется уйти, чтобы свести дебет с кредитом, а ты – это семьдесят без хвостика и триста шестьдесят четыре и двадцать три и пятьдесят восемь…
– Господи ты боже мой, – сказал Маккорд. – Святые ангелы марганцевые. Если мне когда-нибудь выпадет несчастье родить сына…
– Вот это и случилось со мной, – сказал Уилбурн. – Я ждал слишком долго. То, что в четырнадцать или пятнадцать лет занимает две секунды, в двадцать семь растянулось на восемь месяцев. На меня нашло затмение, и мы чуть было не протянули ноги на этом занесенном снегом висконсинском озере, когда нас от голода отделял запас пищи стоимостью в девять долларов и двадцать центов. Но я справился с этим, думал, что справился. Я считал, что проснулся вовремя и справился с этим; мы вернулись сюда, и я решил, что мы будем процветать, так продолжалось до того дня, когда она сказала мне об этом магазине, и я понял, во что мы вляпались, ведь голод это ничто, он ничего не мог сделать с нами, разве что убить, но есть вещь no-страшнее смерти или даже разрыва: это мавзолей любви, вонючий катафалк с покойником, который таскают между лишенными обоняния бродячими телами бессмертной, ненасытной, требовательной древней плоти. – Громкоговоритель заговорил снова; они поднялись одновременно, в то же мгновение неизвестно откуда появился официант и Маккорд расплатился с ним. – Да, я боюсь, – сказал Уилбурн. – Тогда я не боялся, потому что на меня нашло затмение, но вот я проснулся и теперь, слава Богу, могу бояться. Потому что в сем Anno Domini 1938 нет места для любви. Пока я спал, против меня использовали деньги, потому что деньги были моим слабым местом. Потом я проснулся и решил вопрос с деньгами, и мне уже стало казаться, что я победил Их, но вот в ту ночь я понял, что теперь Они вооружились против меня респектабельностью, а победить респектабельность было труднее, чем победить деньги. И теперь меня не страшат ни деньги и ничто другое, теперь уже ничто не вынудит нас стать поборниками того образа жизни, который научился обходиться без любви, я скорее умру, чем покорюсь. – Они вошли под навес на платформе, в гулкий мрак, в котором постоянно горел не отличающий дня от ночи тусклый свет, он горел теперь в преддверии сумрачного зимнего рассвета, в клубах пара, в котором длинная и неподвижная цепочка спальных вагонов стояла, казалось, погрузившись по колено в бетон, навсегда закованная в нем. Они прошли мимо покрытых копотью вагонных стен, сомкнутых друг с другом кубиков, наполненных храпом, и остановились перед открытой площадкой. – Да, мне страшно. Потому что Они умны и изобретательны, такими Им и придется быть; если бы Они позволили нам победить Их, то это было бы похоже на совершенное без помех убийство или ограбление. Конечно же, мы не можем победить Их; конечно же, мы обречены, вот поэтому-то мне и страшно. И не за себя: помнишь, ты мне сказал тогда на озере, что я – это старушка, которую переводит через улицу полицейский или бойскаут, и что когда появится машина с пьяным водителем, погибнет не старушка, а…
– Но зачем, чтобы справиться с этим, отправляться в феврале в Юту? А если ты все равно не сможешь справиться с этим, то зачем вообще, черт побери, ехать в Юту?
– Потому что я… – Пар, воздух издали за ними протяжный шипящий вздох; вдруг из ниоткуда, точно как официант в баре, появился проводник.
– Мы отправляемся, джентльмены.
Уилбурн и Маккорд пожали друг другу руки. – Может быть, я напишу тебе, – сказал Уилбурн. – Шарлотта, наверно, напишет. Она ведь и воспитана лучше меня. – Он поднялся на площадку и повернулся, проводник стоял за ним, в ожидании, взявшись уже за ручку двери; они с Маккордом посмотрели друг на друга; две непроизнесенные фразы повисли между ними, и каждый из них знал, что они никогда не будут произнесены: Я больше никогда не увижу тебя и Нет, ты больше никогда не увидишь нас. – Ведь погибают от дроби, или в наводнении, или в урагане, или в огне вороны и воробьи, но не коршуны. И если даже я воробей, то я хотя бы смогу порадовать сокола. – Поезд дернулся, самый первый толчок, начало движения, отъезда, от вагона к вагону передался его ногам. – И еще кое-что, о чем я говорил себе там на озере, – сказал он. – Во мне есть нечто такое, чему она не любовница, а мать. Но моя мысль пошла еще дальше. – Поезд тронулся, он высунулся из двери, Маккорд тоже двинулся с места следом за вагоном. – Во мне есть нечто такое, что воспитано ею и тобой, ты отец этого нечто. Дай же мне свое благословение.
– Прими мое проклятие, – сказал Маккорд.
СТАРИК
Как и свидетельствовал невысокий заключенный, длинный, всплыв на поверхность, все еще держал в руке то, что невысокий называл веслом. Он цеплялся за него, не в надежде на то, что, когда он снова окажется в лодке, оно еще понадобится ему, ведь на какое-то мгновение он вообще потерял веру в то, что когда-нибудь у него под ногами снова окажется лодка или что-нибудь твердое, а просто потому, что у него еще не было времени подумать о том, чтобы бросить его. Все произошло слишком быстро. Он не ожидал этого, он почувствовал первый мощный рывок потока, увидел, как лодчонка начала вращаться, а его компаньон вдруг исчез из поля зрения, рванувшись куда-то вверх, словно был взят живым на небеса, как в книге пророчеств Исайи, потом он оказался в воде, сопротивляясь силе, тащившей весло, которое он, сам не зная об этом, все еще не выпускал из рук, он выныривал на поверхность и цеплялся за вращающуюся лодчонку, которая то оказывалась в десяти футах от него, а то и прямо над ним, словно намереваясь размозжить ему голову, наконец ему удалось ухватиться за корму, его тело стало неким подобием руля для лодки, и оба они – человек и лодка с веслом, стоявшим перпендикулярно над ними, как гюйс-шток, исчезли из вида толстого заключенного (который исчез из вида высокого с той же скоростью, хотя и в вертикальном направлении), словно декорации, в целости сметенные со сцены с какой-то сумасшедшей и невероятной быстротой.
Сейчас он находился в канале низины, в рукаве, который с тех незапамятных времен, когда подземная стихия создала этот континент, и до сегодняшнего дня, вероятно, не знал водных потоков. Зато теперь поток здесь разгулялся со всей силой; из своей ложбинки в волне за кормой высокий, казалось, видел, как деревья и небеса несутся мимо него с головокружительной скоростью, глядя на него сверху вниз в просветах между холодной желтизной в печальном и скорбном недоумении. Но они были неподвижны и прикреплены к чему-то; он подумал об этом, в миг безудержной ярости он вспомнил о твердой земле, неподвижной и надежно устроенной, сбитой крепко и устойчиво на века поколениями рабочих мозолей где-то там, под ним, куда не доставали его ноги, и тут – и опять совершенно неожиданно для него – корма лодчонки нанесла ему оглушительный удар по переносице. Инстинкт, который заставлял его не выпускать весло, теперь заставил его бросить весло в лодку, чтобы схватиться за планшир обеими руками как раз в тот момент, когда лодка снова завертелась и рванулась в сторону. Теперь обе руки у него были свободны, и он перетянул тело через борт и распластался на дне лодки лицом вниз, кровь и вода стекали с него, он задыхался, но не от изнеможения, а от неистовой ярости, которая всегда следует за страхом.