Пилон - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 55

– Сволочи вы, – сказал второй. – Похабники и сволочи. Оставили бы лучше человека в покое. И всех бы их в покое оставили. Они делали то, что им довелось делать, используя то, чем располагали, как и мы все, только, может, чуточку получше, чем мы. По крайней мере, без визга и без нытья.

– Точно, – сказал первый. – Ты самую суть ухватил. Делали то, что могли, используя то, чем располагали; об этом-то мы и рассуждали, когда ты назвал нас похабниками и охальниками.

– Да, – сказал третий, – Грейди прав. Надо оставить его в покое; она, кажется, так и поступила. Но, если вдуматься, какого черта: пусть даже она добилась бы, чтобы его вытащили, отправлять-то его куда? Скорей всего, некуда. Так что оставаться ей еще или ехать сейчас – это было без разницы, только лишние траты. Кстати, куда, по-вашему, они подались?

– Ну, куда такие люди подаются? – сказал второй. – Куда подаются мулы и циркачи? Ты видишь в канаве сломанный фургон или в ломбарде одноколесный велосипед, у которого седло в четырнадцати футах от земли. Но разве ты задаешься вопросом, что сталось с теми существами, что приводили фургон и велосипед в движение?

– Ты думаешь, она потому смоталась, что не хотела платить за похороны, если бы его подняли? – спросил четвертый.

– А что, почему нет? – сказал второй. – У людей такого сорта обычно нет денег на покойников, а нет их потому, что они не пользуются деньгами вовсе. Ведь чтобы жить, денег много не надо; когда умираешь – дело другое, на тот случай у тебя или у кого-нибудь еще должно быть что-то припасено в кубышке. Человек может полгода питаться, спать и не давать официальным блюстителям чистоты повода на себя коситься на ту же сумму, какую тебе назовут в похоронном бюро и убедят тебя при этом, что сыграть в ящик и хотя бы цент против этой суммы сэкономить – значит полностью потерять уважение к себе. Так что, пусть бы даже им было что хоронить, – на какие шиши это делать?

– Ты говоришь так, будто он не за двумя тысячами долларов гнался, когда убился, – сказал третий.

– Верно. Деньги, кстати, были бы его, точно вам говорю. Но не из-за них он сел в эту машину. Он бы участвовал хоть на велосипеде, лишь бы только этот велосипед мог оторваться от земли. Но не из-за денег. Они ведь не могут иначе, не могут не летать, как иные бабы не могут не шлюховать. Они не имеют над собой власти. Орд знал, что машина опасная, и Шуман наверняка знал про это не хуже – помните, как далеко он держался на первом витке? Можно было подумать, что он вообще не в той гонке летит, ну, а потом он забылся, приблизился и попытался обойти Орда. Если бы это просто были деньги, получается, что сперва он так на них позарился, что решил рискнуть жизнью и сесть в заведомо неисправную машину, а потом, выходит, запамятовал про них на целый виток гонки, когда летел себе не спеша, так что до пилонов ему было вдвое дальше, чем судьям. Ты думай головой.

– Сам думай головой, – сказал первый. – Деньги, деньги это были. Они любят их не меньше, чем мы с тобой. Ты спросишь, что бы они стали делать с двумя тысячами? Господи, да то же самое, что любые другие три человека. Она накупила бы себе всяких тряпок, они переехали бы оттуда, где обретались, в отель, погуляли бы пару деньков и просадили бы из них немалую часть. Вот как бы они распорядились деньгами. Но они их не получили, и, видит Бог, ты прав: она поступила очень даже умно. Если твоя затея лопнула, ты, чем сидеть дальше на кошельке, который сделал кукиш у тебя под задницей, и лить слезы, наверно, встанешь на ноги, постараешься где-нибудь что-нибудь опять наскрести и затеешь новую комбинацию – авось на этот раз выгорит. Да. Денег им хочется, и еще как, причем не для того, чтобы отложить на черный день, и не для того, чтобы в могилу с собой унести. Так что я, конечно, знаю не больше вашего, но, если бы кто-нибудь мне сказал, что у Шумана есть родня, а потом назвал город, до которого она себе и ребенку купила билеты, я бы сообщил вам, где Шуман жил. А потом я поспорил бы на двадцать пять центов, что, когда вы в следующий раз их увидите, мальца с ними не будет. Почему? Да потому, что так я сам поступил бы на ее месте. И любой бы из вас тоже.

– Нет, – сказал второй.

– Что – нет? Ты не стал бы или она не станет так поступать? – спросил первый. Репортер сидел неподвижно, безветренный сигаретный дым, струясь, раздваивался вокруг его подбородка.

– Да, – сказал первый. – Очень может быть, они и правда не знают, чей ребенок, но раньше, на фоне всей этой каши, в которой они жили, не так уж и важно было, кто его настоящий отец, нарекли его Шуманом – и дело с концом. Но теперь-то Шумана нет; тут кто-то из вас спросил, о чем она думала, пока он сидел в кабине и дожидался плюха в озеро. Я вам скажу, о чем и она, и тот, второй, думали вместе: что теперь, когда Шумана не будет, им уже никогда от него не избавиться. Может, они спали с ней через раз – не знаю. Но теперь его из комнаты на минуту даже попробуй вытури; туши свет сколько хочешь – без толку, и все время, пока они бодрствуют, он будет туточки, будет пялиться на них из-под смешанного имени – Джек Шуман, и нашим и вашим. Раньше у молодца был один соперник, а теперь ему соперничать с каждым вдохом и выдохом пацана, и рога ему будет наставлять каждый призрак, который ходит и отказывается себя назвать. Так что если вы мне скажете, что у Шумана в таком-то городе есть родня, то я вам скажу, куда она с мальцом…

Репортер не шевелился. Голос говорившего пресекся на резко сдвинутой, переходной ноте, а репортер сидел неподвижно, слушая возникшие из альтерированной тишины голоса, обращенные к нему, и глаза, обращенные к нему, – сидел, сохраняя прежнее положение застывшего тела и глядя, как рука рассчитанным движением аккуратно стряхивает с сигареты пепел.

– Ты все время возле них крутился, – сказал первый. – Хоть раз кто-нибудь из них помянул ее или Шумана родственников?

Репортер не двигался; он дал голосу возможность повторить вопрос; даже поднял опять сигарету и опять стряхнул пепел, воображаемый теперь, потому что настоящий он стряхнул несколько секунд назад. Затем он шевельнулся; сел прямо, глядя на них со встревоженно-вопросительным видом.

– Что? – спросил он. – Что ты сказал? Я прослушал.

– Родичей Шумана упоминал кто-нибудь из них? – спросил первый. – Мать там, отца и так далее.

Лицо репортера не изменилось.

– Нет, – сказал он. – Я не слышал. Кажется, механик его говорил, что он сирота.

Тогда было два часа ночи, но такси ехало быстро и до отеля «Тербон» репортер добрался в полтретьего с небольшим; в вестибюле он обратился к дежурному администратору, наклонив к его окошку исхудалое свое, отчаянное лицо.

– Вы ведь, кажется, называете себя штабквартирой Американской воздухоплавательной ассоциации, – сказал он. – Вы что, никак не регистрируете участников? Что, комитет просто позволяет им разбежаться к чертям собачьим по всему Нью-Валуа?

– Кого вы ищете? – спросил администратор.

– Арта Джексона. Он летчик-трюкач.

– Сейчас посмотрю, есть ли на него что-нибудь. Воздушный праздник вчера окончился.

Администратор отошел. Репортер наклонился к самому окошку, чуть не вдвинул в него голову, но дышал ровно, просто стоял до возвращения администратора совершенно неподвижно.

– Тут значится некий Артур Джексон, на вчерашний день проживал в отеле «Бьенвиль». Но где он сейчас…

Репортер, однако, уже удалялся, двигался к выходу не бегом, но быстрыми шагами; уборщик, подметавший пол щеткой с длинной рукояткой, едва успел отдернуть свое орудие перед репортером, который, казалось, готов был идти сквозь рукоятку, порвать ее, как рвут паутину. Таксист не знал точно, где находится отель «Бьенвиль», но в конце концов они его отыскали – боковая улочка, вывеска, где львиную долю места занимали слова «Турецкая баня», узкая входная дверь, тускло освещенный вестибюль с несколькими стульями, несколькими пальмами, плевательницами в большем, чем то и другое, количестве и столом, за которым сидел спящий негр без униформы, – заведение сомнительное, сильно отдающее горячими субботними ночками, редко принимающее постояльцев с багажом, прорезанное полутемными истоптанными коридорами, за поворотами которых чудится мельтешенье кимоно, кричаще-ярких и вечных, чудится оптимистически-ностальгический сбор всей продажной женской плоти, что когда-либо цвела и увядала. Негр проснулся; лифта не было; репортеру, описавшему внешность Джиггса, было сказано, куда идти, и он постучался пониже двух цифровых призраков, прибитых к двери четырьмя призраками гвоздей; наконец дверь открылась, и Джиггс, на котором была теперь только рубашка, замигал на него и здоровым своим, и подбитым глазом. Репортер держал в руке клочок бумаги, который получил от парашютиста вместе с деньгами. Сам-то он как раз не мигал – просто таращился на Джиггса с отчаянной настоятельностью.