Бесовские времена (СИ) - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 8
В свете напольного канделябра и огня из камина Даноли внимательно рассматривал того, кто приютил его на ночь. Надменное бледное лицо с высоким лбом. Под густыми с изломом бровями — большие глаза, холодные, тёмные, умные. Слабо очерченные скулы и чеканный заострённый нос с тонко вырезанными, чувственными ноздрями. Красивые губы. Удивляла могучая в сравнении с худобой лица шея. Изумляли ширина плеч и мощь торса. Очень сильные руки сжимали перчатку, словно рукоять меча. Альдобрандо понял, что его завораживает контраст необузданной внутренней силы и холеных аристократических черт этого мужчины, и заметил, что лицо шута в отблесках каминного пламени странно помолодело. Если днём Альдобрандо дал бы ему около тридцати, то сейчас он казался двадцатилетним, и Даноли не мог не отметить, что он ошеломляюще привлекателен: редкая женщина не выделила бы его из толпы.
Стол в доме Грандони был обилен, но хозяин ел мало. Во время вечерней трапезы Грациано лениво поинтересовался, если это, разумеется, не секрет, что привело Даноли к герцогу? За ним посылали? Альдобрандо спокойно ответил, что потеряв всех близких во время последней вспышки чумы — жену и троих детей, хотел бы просить герцога отпустить его в обитель к бенедиктинцам.
Чума сочувственно кивнул. Что же, начало бытия — в первой пережитой скорби, наделяющей человека опытом страдания. Лицо Даноли ещё за городом привлекло внимание Грандони. Радужная Альдобрандо отражала не виденное им, но нечто потаённое, наглухо закрытое внутри него самого. Даноли не думал о сражающихся, его взгляд то скользил выше голов, то снова уходил — в глубины самого Альдобрандо. Чума видел человека благородной души и большого ума. В замке, где все были озабочены лишь возможностью погреть руки, раздавить соперника да завести интрижку, никто не высказывал ничего глубокого: глубина мысли — следствие глубины не ума, но души, и ничтожность притязаний придворных определяла низость их раздумий и пустячность суждений. Этот человек не был придворным, он не проронил ничего пустого. Песте смерил собеседника долгим взглядом, потом мягко сказал, что советовал бы ему не появляться в замке до обеда — викарий должен выехать в Рим не раньше полудня.
Альдобрандо осторожно осведомился:
— Я так долго отсутствовал. Мессир Соларентани сказал о скандале при дворе. Что произошло?
Мессир Грандони не затруднился.
— Сдохла любимая собака герцога, борзая Лезина.
Даноли не понял.
— Недосмотр псаря вызвал такой гнев дона Франческо Марии?
— Пьетро Альбани, главный ловчий, считает, что его человек невиновен. И это верно: псарь Паоло Кастарелла разрешил собаке быть в зале, потому что герцог любил, чтобы Лезина у его ног лежала.
— Но что с собакой-то?
— Говорю же, сдохла.
— Но в герцогских псарнях сотни чистокровных животных. Скандал из-за одной сдохшей собаки? Герцог не склонен был в былые годы кипятиться по пустякам.
— Да он и сейчас по пустякам не кипятится. — Шут подлил себе и гостю вина. — Он кипятится не по пустякам. Собака перед обедом играть начала с карликом Марчелло, да со стола герцогского блюдо опрокинула да бутыль с вином, потом с пола мясо сожрала и вино лизнула. Всё бы ничего, герцог только рукой махнул да приказал Торизани ещё вина подать. Тот принёс, а пока ходил, да слуги вокруг суетились, с пола убирали, собака заскулила, волчком закрутилась и издохла…
Альдобрандо побледнел. Господи Иисусе!
— Скандал и поднялся. Говорят, всему виной либо кравчий Беноццо Торизани, либо Инноченцо Бонелло, повар. Да только сомнительно. Инноченцо — человек подеста, начальника тайной службы Тристано д'Альвеллы, Торизани — тоже. Как же иначе-то? Надзор за ними строжайший. На кухне с них глаз не спускают. — Шут спокойно пил дорогое вино, но Даноли понимал, что мессир Грандони вовсе не в восторге от происходящего. — Бонелло говорит, мимо стола до обеда несколько придворных проходили, то же самое и Тронти, камерир, утверждает, стало быть, кто угодно мог яд добавить. Надо было видеть физиономию Тристано… А за неделю до этого люди начальника тайной службы перехватили тайными знаками написанное письмо, адресованное в курию. Но умельцы д'Альвеллы прочли. Это шифр Рамполли, его многие знают. Некто докладывает, что не смог выполнить намеченное: колдунья-де сжулила и — всё сорвалось. О чём это? Подлинно ли об отравлении? И кто в курии заинтересован сегодня в смерти герцога? Четверть века назад папа Лев, это всем известно, хотел в Урбино своего племянника Лоренцо пристроить, но времена-то изменились. Кем отправлено письмо? Кому? Герцог ест теперь у себя. д'Альвеллаусилил охрану. Вызвали дружка моего Аурелиано Портофино, инквизитора, епископом велено ему в замке покуда оставаться да прошерстить город в поисках новой Тоффаны.
— И что?
По губам Чумы скользнула странная улыбка, насмешливая и горькая.
— В первый же день замёл Портофино по доносу одну ведьму. Знал я её, — гаерски усмехнулся Чума, — очаровательная старушка. Клеветы много вокруг, сделали из бедняжки Локусту. Она и отравила-то только кума своего да двух племянников, ну, может быть, соседа ещё. Так зато великим постом и по праздникам Богородичным никогда этими гадостями не занималась, а на Страстной — так даже держала строгий пост! По нынешним-то бесовским временам — праведница! — На лице шута промелькнуло выражение ехидной язвительности. — В тюрьме старуха пожаловалась Лелио, что вполне могла бы не знать никаких забот, когда бы ей не перебегали дорогу монахи, которые лучше любых ведьм толкуют сны, принимают деньги на отвращение гнева святых, обещают девушкам мужей, а бесплодным — детей. Несчастной же старушонке приходилось пробавляться пустяками: убийствами неверных любовников, изготовлением ядов, возбуждением любви и ненависти, завязыванием гирлянд на мужское бессилие да вытравливанием младенцев из утроб. — Шут артистично наколол на двузубую вилку кусочек ветчины. — Аурелиано перечислил гнусные отбросы, найденные у неё в шкафах: черепа, ребра, зубы, глаза мертвецов, человеческая кожа, пуповины младенцев, куски одежды из могил, гниющее мясо с погостов, волосы, тесемки с узлами, срезанные ногти. Конечно, сожжение старой бестии справедливо кажется местным властям в высшей степени популярной мерой, но старуха клянется, что из герцогского дворца к ней не приходили, и Лелио ей поверил. Не одна она тут, мастерица, немало мерзавок промышляет подобным, но разве всех переловишь? Аурелиано хвалился давеча, что ещё троих баб выловил — но толку? Герцог в гневе, д'Альвеллазубами скрипит, Лелио бесится…
— Мессир Портофино полагает, что случившееся оскорбляет его самолюбие? — осторожно поинтересовался Даноли, с удивлением отметив, что шут говорит о Портофино со странной теплотой и называет Аурелиано Лелио, что говорило о весьма близких отношениях.
Шут кивнул.
— Для Аурелиано любая ересь — личное оскорбление. Вы можете задеть его самого, его семью и герб — простит, но заденьте Христа, его святыню, — полыхнет пламенем. — Шут перегнулся через стол, снова подливая гостю вино. — Так мало ему лютеран, коих, что ни день, то все больше, так ещё и это… Он беснуется. При герцогском дворе над ним тихо смеются.
— Вы тоже?
Шут скорчил странную физиономию, немного нежную, немного постную, немного печальную. Альдобрандо с интересом следил за артистичной мимикой этого лица.
— Нет, я не смеюсь над Лелио. В эти бесовские времена исчезает ведь не только хорошее вино, — давно уже теряется и святая готовность отдать за что-то жизнь, умение относиться к чему-то серьёзно, яростно защищать свои воззрения. Люди теряют убеждения, кто-то так и не может за всю жизнь заиметь их, а кому-то они и даром не нужны. Но в итоге — люди дешевеют, их выпиваешь за вечер, как стакан вина, а потом с тоской смотришь через мутное дно на тусклый закат. — Шут и подлинно сунул длинный нос в пустой стакан и лицо его, бледное в свечном пламени, показалось Альдобрандо призрачным. — Этот винчианец, что прослыл мудрецом, звал таких «наполнителями нужников». Аурелиано хотя бы неисчерпаем. Я как-то во хмелю понял, что неисчерпаемость — это богонаполненность, святость. Человек дешев, как пустой кошель, и если его не наполнить золотом Божьим, — верой — он так и останется пустым. Я сказал это Лелио, а он, шельмец, заметил, что в устах шута даже слова истины отдают фиглярством. Каково? — На лице шута промелькнула гаерская усмешка. — За это я ему отомстил: насыпал перца в вино, но оказалось — этим ненароком вылечил шельмеца от застарелой простуды. Этим божьим людям даже цикута впрок пойдёт.