Реквием по монахине - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 21
Стивенс. Так вот, эти письма…
Губернатор (глядя на Темпл). Помолчите, Гэвин.
Стивенс. Нет, я немного поговорю. Мы даже прибегнем к спортивной метафоре и назовем это эстафетой, где капитан команды несет… палочку, прутик, хлыст, саженец, дерево – как бы ни называлась эта символическая деревяшка – к недалекой вершине символического холма.
Свет мигает, потом снова разгорается, будто это сигнал, предупреждение.
Стивенс. Письма. Шантаж. Шантажистом был брат Рыжего – разумеется, преступник, но по крайней мере мужчина…
Темпл. Нет! Нет!
Стивенс. Помолчи и ты. Эстафета идет по холму, а не через пропасть. К тому же это всего-навсего палочка. Письма были не главным. Главным была признательность. И теперь нам надо перейти к мужу Темпл, моему племяннику. Говоря «прошлое», я имею в виду известное мужу, для него, видимо, этого было вполне достаточно, так как вскоре Темпл поняла, что до конца оставшихся дней (и ночей) он будет прощать ей это прошлое, будет не только постоянно напоминать, может быть, не прямо, а исподволь, что он ее прощает, что она должна быть ему за это признательна, но и требовать все больше и больше такта – и терпения; Темпл, видимо, и не подозревала, что обладает терпением, раньше – для выражения признательности – оно ей не требовалось, ведь она была так же незнакома с терпением, как и с признательностью, – соответствующими, соразмерными высоким критериям прощающего. Но ее это не очень беспокоило. Ее муж – мой племянник – принес, как ему казалось, высшую жертву, дабы искупить свою роль в ее прошлом; она была уверена, что сумеет утолить его жажду – или восприимчивость наркотика признательности в благодарность за эту жертву, которую она сама, как ей казалось, приняла из благодарности. Правда, у нее, как и прежде, были ноги и глаза; она могла уйти, бежать в любой миг, но по опыту прошлого, видимо, знала, что не воспользуется способностью передвигаться для бегства от угрозы и опасности. Вы согласны с этим?
Губернатор. Да. Продолжайте.
Стивенс. Потом оказалось, что у нее должен появиться ребенок – первый. Сперва, должно быть, она ощутила что-то вроде бешенства. Бежать уже было нельзя; она ждала слишком долго. Но мало того. Она словно бы впервые поняла, что каждый человек должен или по крайней мере может быть вынужден расплачиваться за свое прошлое; что оно похоже на долговую расписку с хитрой оговоркой, и пока все идет хорошо, от нее можно избавиться в установленном порядке, но случай или судьба могут внезапно помешать этому. То есть она всегда знала, понимала это, но не прилагала к себе, так как не сомневалась, что может выстоять, и была неуязвима благодаря простой цельности, женственности. Но теперь должен был появиться ребенок, хрупкий и беззащитный. Однако человек никогда не оставляет надежды, понимаете, даже осознав раз и навсегда, что люди не только способны вынести все, но, возможно, даже вынуждены, и, может быть, не успело еще бешенство улечься, как она обрела надежду: в хрупкой и беззащитной невинности ребенка: что Бог – если он есть – защитит ребенка – не ее: она не просила и не хотела пощады; она могла совладать, совладать или выстоять, – а ребенка из срочной расписки ее прошлого, потому что ребенок невинен, хотя она и понимала, весь жизненный опыт подсказывал ей, что Бог не мог или не хотел – во всяком случае, не пытался спасти невинность лишь потому, что это невинность; что, сказав: «Пустите детей приходить ко мне», Бог, несомненно имел в виду вот что: страдание, что взрослые, отцы, застарелые грешники, всегда должны быть готовы, хотеть – нет, стремиться – пострадать, чтобы дети пришли к Нему неизмученными, неиспуганными, чистыми. Вы согласны с этим?
Губернатор. Продолжайте.
Стивенс. И наконец к ней пришло облегчение. Не надежда – облегчение. Конечно, оно было неустойчивым, но Темпл могла ходить по натянутому канату. Она словно бы заключила с Богом – если он есть – не договор – перемирие. Она не пыталась обманывать, не пыталась избежать долговой расписки своего прошлого, положив – ребенок уже родился – поверх нее чистый чек детской невинности. Она не пыталась предотвратить рождение ребенка; раньше она просто никогда не думала о беременности в этой связи, потому что только сам факт беременности открыл ей наличие долгового обязательства с ее подписью, датированного более поздним числом. И поскольку Бог – если он есть – должен был знать об этом, то она выполнила свою часть договора, потому что не требовала от него второго раза, потому что Он – если существует – должен по крайней мере вести честную игру, должен быть джентльменом. А с этим согласны?
Губернатор. Продолжайте.
Стивенс. Так что насчет второго ребенка можете судить сами. Возможно, Темпл забыла об осторожности, разрываясь между одним, другим и третьим: между роком, судьбой, прошлым; сделкой с Богом; прощением и признательностью. Словно жонглер, не с тремя булавами или шарами, а тремя склянками нитроглицерина, когда не хватает рук даже для одной: одна рука предлагает искупление, другая принимает прощение, нужна третья, чтобы предлагать признательность, и даже четвертая, с течением времени все более необходимая, дабы вводить в постоянно и непрерывно растущие дозы признательности все больше сахара и пряностей, чтобы они не приедались – возможно, у нее не было времени для осторожности, возможно, это было отчаяние, или, возможно, это случилось, когда муж впервые заподозрил, или предположил, или, во всяком случае, усомнился в происхождении ребенка. Словом, Темпл забеременела опять; она нарушила свое слово, уничтожила свой талисман, еще за пятнадцать месяцев до появления писем она, видимо, понимала, что это конец, и когда тот человек появился со старыми письмами, она, видимо, даже не удивилась: все эти пятнадцать месяцев ее лишь интересовало, какую форму примет рок. Согласитесь и с этим…
Свет мигает и тускнеет, потом горит ровно.
Стивенс. И почувствовала облегчение. Потому что, наконец, все было позади; крыша обрушилась, лавина прогремела; забылись даже беспомощность и бессилие, потому что теперь даже извечная хрупкость костей и плоти уже ничего не значила – и кто знает? Из-за этой хрупкости возникла некая гордость, триумф: она ждала уничтожения: она выстояла; уничтожение было неизбежно, неотвратимо, у нее не оставалось надежды. И все же она не сжалась, не съежилась, не уткнулась головой в сложенные руки и не закрыла глаза; правда, она не смотрела все время на эту нависшую угрозу, но не из страха, а потому, что твердо шла вперед, не колеблясь, не сбиваясь с шага, хотя знала, что это напрасно, – триумфом была сама хрупкость, уже не страшная, потому что все самое худшее, на что способно бедствие, – это сокрушить, уничтожить хрупкость; она была победительницей, она твердо смотрела в глаза бедствию, заставила его сделать первый шаг; она даже не бросала ему вызова, даже презрительного: одной лишь этой никчемной хрупкостью она в течение шести лет держала бедствие на расстоянии, подобно тому, как одной рукой можно поддерживать невесомый полог постели, а оно со всей своей силой и мощью не могло сокрушать ее хрупкость более пяти-шести секунд; и в течение этих пяти-шести секунд она все равно была бы победительницей, потому что все, чего оно – бедствие – могло ее лишить, она сама списала шесть лет назад как никчемное по своей сути и из-за хрупкости.
Губернатор. И появляется тот мужчина.
Стивенс. Я думал, это разумеется само собой. Даже первый появился вполне закономерно. Да, он…
Губернатор. Первый?
Стивенс (делает паузу, глядя на губернатора). Первый мужчина, Рыжий, неужели вы совсем не понимаете женщин? Я ни разу не видел ни Рыжего, ни другого, его брата, но все трое, они оба и ее муж, должно быть, настолько одинаково выглядели или вели себя – предъявляли ей невозможные, невыполнимые требования, увлекшись ею, соглашались, отваживались на почти невероятные условия, – что особой разницы между ними не замечалось. Где вы были всю жизнь?