Реквием по монахине - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 27

Потом индейцы ушли; тюрьма видела это: разболтанный, немазаный фургон, пару мулов, впряженных в него обрывками упряжи с атлантического побережья, дополненной ремнями из серой оленьей кожи, девятерых молодых людей -диких, неукротимых и гордых, они даже в памяти своего поколения были свободными, а в памяти отцов были потомками королей, – сидящих вокруг него на корточках и ждущих, тихих, спокойных, одетых даже не в древние, выделанные в лесу оленьи шкуры времен своей свободы, а в церемонные одеяния непонятных ритуальных выходных дней белого человека: суконные брюки и белые рубашки с накрахмаленной грудью (потому что они отправлялись в путь, их будет видеть окружающий мир, незнакомцы, и держа под мышками изготовленные в Новой Англии башмаки, потому что путь предстоял долгий и босиком идти было лучше), не заправленные в брюки рубашки без воротничков и галстуков тем не менее были жесткими, как доски, сверкающими, первозданно чистыми, в кресле-качалке, стоящем в фургоне под зонтиком, который держала рабыня, – толстую, бесформенную старую матриарха в королевском пурпурном шелке с пятнами пота и в шляпе с плюмажем, разумеется, тоже босую, но, поскольку она была королевой, другая рабыня держала ее туфли; тюрьма видела, как она вывела на бумаге крест и тронулась в путь, медленно и душераздирающе удалилась под медленный, душераздирающий скрип немазаного фургона – с виду и только с виду, так как, по сути дела, она словно бы не поставила чернильный крест на листе бумаги, а подожгла фитиль мины, заложенной под перемычкой, преградой, барьером, уже искореженным, перекошенным, выгнутым, не только высящимся над землей, но и кренящимся, нависающим, готовым вот-вот рухнуть, так что потребовалось лишь легкое касание пера в этой смуглой безграмотной руке, и фургон не удалился со сцены медленно и душераздирающе под душераздирающий скрип немазаных колес, а был сметен, унесен, выброшен не только из округа Йокнапатофа и штата Миссисипи, но даже из Соединенных Штатов, нерушимо и невредимо – фургон, мулы, неподвижная бесформенная старая индеанка и девять окружающих ее голов, – словно бутафория или декорация, которую быстро тащат за кулисы среди суеты реквизиторов, меняющих оформление для следующих сцены и акта, хотя занавес еще не успел опуститься;

Времени не было; следующие акт и сцена сами, не дожидаясь реквизиторов, расчистили себе подмостки; или, скорее, даже не потрудились расчистить, а начали действие прямо среди призраков, увядающих теней того старого времени, которое было использовано, истрачено для того, чтобы никогда уже не повториться и не вернуться: казалось, обычная, простая, спокойная и упорядоченная последовательность дней была недостаточно сильна, не обладала должным размахом, поэтому неделям, месяцам и годам пришлось сгуститься, слиться в одно стремление, один порыв, один беззвучный рев, наполненный одним словом: город: центр: с именем: Джефферсон; уста людей (которых старый Алек Холстон давно перестал звать по имени или, в сущности, даже узнавать их недоверчивые лица) неумолчно кричали об этом; так было вчера, а на другой день мощный, торжествующий натиск и рев сдвинули город на один квартал к югу, оставив в тихой заводи окраинной улочки старую тюрьму, которая, подобно старому зеркалу, уже очень долго смотрела на очень многое, будто старого патриарха, который если не предрешил преображение глинобитной лачуги в особняк, то по крайней мере предвидел его и теперь не только согласен, но даже рад сидеть в старом кресле на задней веранде, куда не доносятся из опустевшей гостиной шорох проектов и гомон спорящих архитекторов;

Она (старая тюрьма) спокойно стояла в тихой заводи, отделенная Площадью от суматохи рождения города, в ее бревенчатых стенах с промазанными глиной щелями даже пребывали обломки старого времени, тоже стремительно исчезающие: случайный беглый раб, или пьяный индеец, или незадачливый преемник старых традиций Мейсона, Хейра и Харпа (выжидающие удобного случая, пока, с завершением здания суда, тюрьма тоже не облеклась в кирпич, но, в отличие от него, лишь снаружи, старые, промазанные глиной бревна до сих пор целы за симметрично выложенной облицовкой); теперь она даже не смотрела, лишь знала, помнила: еще вчера были привычные дебри, лавка, кузница, а сегодня уже не просто город, центр, а этот город и центр – носящий имя; не просто здание суда, а это здание суда, вздымавшееся словно застывший след ракеты, еще даже не завершенное, но уже маячащее сигнальным огнем и путеводной звездой из буйных, иссякающих дебрей – не Дебри отступали от тучных пахотных полей, подобно отливу, а скорее сами поля, тучные и неистощимые, вздымались к солнцу и воздуху из болота, трясины, оттесняя кустарник и чащу, старицу, луговину и лес вместо с его неодетыми обитателями – дикими людьми и животными, – которые некогда жили там, не зная, не желая, не представляя ничего иного; путеводный огонь и звезда манили людей – мужчины, женщины, дети, девушки и юноши брачного возраста прибывали, приезжали с инструментами, пожитками, скотом, рабами и золотыми монетами на волах или мулах, на пароходе, идущем с Миссисипи вверх по реке Иккемотубе; лишь вчера почтовую лошадь Петтигрю сменил дилижанс, однако уже шли разговоры о железной дороге менее чем в ста милях к северу, по которой от Мемфиса можно доехать до Атлантического океана;

Теперь дела шли быстро: прошло всего семь лет, и было завершено не только здание суда, но и тюрьма: разумеется, не новая, а старая, превращенная в двухэтажную, облицованная кирпичом, побеленная, с зарешеченными окнами; только лицо ее подверглось пластической операции, потому что за облицовкой по-прежнему находились старый неискоренимый костяк, старые неискоренимые воспоминания: нетронутые старые бревна, бережно замурованные меж кирпичами и побеленной штукатуркой, уже лишенные возможности глядеть, смотреть, видеть то новое время, которое через несколько лет даже не вспомнит, что старые бревна скрыты под кирпичом или вообще когда-то существовали, тот век, когда пьяный индеец исчез, оставив бандита, ставящего на карту свободу против удачи, и беглого негра, ставящего, не имея свободы, на карту лишь окружение; так торопливо, так быстро; неукротимый парижский архитектор Сатпена отбыл, отправился (как надеялись) туда, куда пытался бежать в ту злосчастную ночь, был настигнут в болоте и схвачен (как город теперь понимал) не Сатпеном – его диким десятником из Вест-Индии и собаками-медвежатниками, даже не сатпеновской судьбой, даже не его (архитектора) собственной, а судьбой города: это длинная неодолимая рука Прогресса протянулась в то полуночное болото, вытащила его из кольца собак и голых негров с сосновыми факелами, заклеймила им город, словно резиновым факсимиле подписи, и отпустила, не выбросила, как выдавленный тюбик краски, а скорее (столь же беззаботно) разжала свои пальцы, свою ладонь; запечатлела его (архитектора) клеймо не только на здании суда и тюрьме, но и на всем городе, ручеек, поток его кирпичей не пресекся, с помощью его форм и обжиговой печи выстроили две церкви, а потом Женскую Академию, свидетельство об окончании которой вскоре будет иметь для каждой молодой женщины из Северного Миссисипи или Западного Теннесси такой же загадочный смысл, как для молодых женщин из Филадельфии или с Лонг-Айленда подписанное королевой Викторией приглашение в Виндзорский замок;

Так быстро: еще один день, и железная дорога прошла прямиком от Мемфиса до Каролины, топящиеся дровами паровозы с быстрыми колесами и похожей на луковицу трубой пронзительно гудели среди болот и зарослей тростника, где до сих пор таились медведи и пантеры, и в изреженных лесах, где пасущийся олень все еще носился белесыми, словно неразошедшийся дым, стадами; потому что они -дикие животные, звери – остались, они крепились, старались выстоять; еще день, и они двинутся, побегут, удерут через вырубки, по которым уже скользили напоминающие соколиную тени почтовых аэропланов; действительно, пройдет еще день, и в Джефферсоне не останется людей, которые могли бы припомнить пьяного индейца в тюрьме, еще один день – так быстро, стремительно, скоро, – и уже не будет даже бандита с былой, густо окровавленной подпругой и традицией Хейра, Мейсона и свирепых Харпов; даже Мюррел, их общий преемник и последователь, который принял в наследство простую алчность и кровожадность и превратил их в кровавую мечту о бандитской империи, исчез, кончился, такой же несовременный, как Александр, побежденный и обесславленный даже не человеком, а Прогрессом, твердолобой моралью среднего класса, которая даже лишила его чести принять достойную злодея казнь, а просто выжгла ему на руке клеймо, как елизаветинскому карманнику, – и наконец от старых дней остался лишь беглый раб, еще на часик, на минутку, а время, нация, американская почва неслись все быстрее и быстрее к глубокой пропасти своего рока;