Солдатская награда - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 12
Мощный смех ректора прогудел колокольным звоном в солнечной тишине, воробьи шарахнулись из кустов, как сшибленные листья.
– Значит, мы снова друзья, так? Ну, вот что, я сделаю для вас исключение: я покажу вам мои цветы. Вы достаточно молоды, чтобы оценить их, не чувствуя себя обязанным высказывать ненужные похвалы.
Сад стоило посмотреть. Вдоль дорожки, усыпанной гравием, шла аллея роз, уходя от солнца в тень двух огромных дубов. За дубами, в тени тополей, беспокойно и строго высились колонны греческой беседки, да и сами тополя в тонкой смутной зелени походили на горделивых и ветреных девушек с фриза. У изгороди уже распускались лилии, словно монахини в монастыре, и голубые гиацинты качали немыми колокольчиками, вспоминая Элладу. На решетчатой стене скоро загорятся медленным лиловым пламенем опрокинутые гроздья глицинии; идя вдоль этой стены, они подошли к одинокому розовому кусту. Огромные, узловатые от старости ветви, потемневшие и грубые, как бронзовый постамент, были увенчаны бледным, недолговечным золотом. Руки священника легли на ствол мягко и ласково.
– Вот эта роза, – сказал он. – Она мне – и сын и дочь, супруга моего сердца и хлеб мой насущный: моя правая рука и левая. Сколько раз я стоял подле нее по ночам, весной, когда слишком рано были сняты покровы, и жег газеты, чтобы она не замерзла. Помню, однажды я был в соседнем городе, на конференции. Погода – уже был март – казалась чрезвычайно благоприятной, и я снял рогожу. Бутоны уже наливались. Ах, мой милый, ни один юноша не ждет с такой страстью прихода своей возлюбленной, как я жду первый цветок этой розы… Какой это язычник держал свой византийский кубок у изголовья и медленно стирал край поцелуями? Да, тут есть аналогия… Но о чем это я? Ах да. Словом, я необдуманно оставил куст без прикрытия и уехал. Погода стояла превосходная, до последнего дня, потом бюро погоды предупредило, что возможно похолодание. Ждали приезда епископа; я убедился, что не успею добраться домой поездом и вовремя вернуться. Тогда я нанял экипаж и поехал домой. Небо покрылось тучами, стало холодно. И вдруг, в трех милях от дома, подъехав к реке, мы увидали, что мост снесло. Наконец мы докричались: привлекли внимание человека в лодке, и он подплыл к нам. Я велел моему кучеру дождаться меня на берегу, переплыл реку в лодке, пришел домой, укрыл мой розовый куст, вернулся к реке и поспел на конференцию вовремя. И в ту же ночь… – ректор посмотрел на Януариуса Джонса и расплылся в широкой улыбке,
– выпал снег.
Толстый Джонс, разлегшись на ласковой траве и прикрыв глаза от солнца, набивал трубку.
– Да, это теперь историческая роза. Она у вас, наверно, давно? Всегда привязываешься к таким давнишним знакомым. – Нет, Януариус Джонс не очень интересовался цветами.
– Тут есть еще причина, более серьезная. В этом кусте заключена часть моей молодости, как вино заключено в амфоре. Разница одна: моя амфора каждый год расцветает заново.
– А-а, – сказал Джонс, отчаявшись. – Значит, с ней связана какая-то история?
– Да, мой милый, И довольно длинная. Но вам, наверное, так лежать неудобно?
– Кому же бывает когда-нибудь вполне удобно? – Джонс сразу ринулся в образовавшуюся брешь: – Разве что во сне. Человек так устает от постоянного и неизбежного соприкосновения с землей, сидит ли он, лежит, или стоит, все равно это угнетает его, постоянно напоминая о бренности земной. Если бы человек, хоть один человек на свете, мог бы освободиться от силы земного притяжения, сосредоточить весь свой вес только на той точке, где он касается земли, – чего бы он только не сделал! Он стал бы Богом, господином жизни, и высокие боги дрогнули бы на своих тронах; он прогремел бы у врат бесконечности, как рыцарь в латах. А теперь его вечно гнетет мысль: как это земля, созданная из огня, воздуха и воды всемогущей волей, может быть такой дьявольски жесткой?
– Да, это верно. Человек не может долго лежать в одном положении – мешает думать. Но я хотел рассказать про мою розу…
– Взгляните на ястреба, – пылко прервал его Джонс, стараясь выиграть время, – его держит только воздух, а какое достоинство, какая целеустремленность! Что ему до того – выбрали ли Смита губернатором или нет? Что ему до того, что суверенные государства ежегодно посылают малоизвестных людей, про которых знают только то, что они не склонны к потливости, посылают их вмешиваться безнаказанно в дела других суверенных государств?
– Но, милый мой, это пахнет анархизмом.
– Анархизмом? Конечно! Рука Провидения и на ней мозоли от счета денег – вот что такое анархизм!
– По крайней мере, вы признаете, что есть рука Провидения!
– Разве? Не знаю! – Джонс надвинул шляпу на глаза, так, что видна была только торчащая трубка, и вытащил коробку спичек из кармана. Вынув спичку, он чиркнул о коробок. Спичка не загорелась, и он лениво отбросил ее в грядку фиалок. Потом попытался зажечь еще и еще одну.
– Поверните коробок, – пробормотал ректор. Джонс послушался, спичка вспыхнула.
– А в чем же вы видите руку Провидения? – Он запыхтел трубкой.
Ректор собрал ломаные спички с грядки фиалок.
– А вот в чем: она помогает человеку подняться с земли и обрабатывать землю, чтобы кормить себя. Разве он встал бы и работал, если бы мог удобно лежать на земле? Даже та часть тела, которую Создатель предназначил для сидения, служит тоже только короткое время, а потом начинает бунтовать, подталкивает его ленивые кости, заставляет встать и двигаться. И спастись от земли можно только во сне.
– Но человек не может спать больше, чем треть своей жизни, – тут же напомнил Джонс. – А скоро он и трети не проспит. Род человеческий слабеет, вырождается: мы не можем выдержать такое же количество сна, как наши сравнительно недалекие (я говорю – геологически) предки, даже не можем сравняться в этом с нашими более примитивными современниками. Ибо мы, называющие себя цивилизованными народами, теперь заботимся о наших умах и наших артериях, а не о желудках и органах размножения, как наши предки и наши, не знающие принуждения, современники.
– Какого принуждения?
– Разумеется, социального. Лоу считает, что Лоу и Смит должны поступать так, а не иначе, должны и обязаны делать то или иное, потому что Смит тоже считает, что Смит и Лоу должны и обязаны поступать так или иначе.
– А-а, понятно. – Священник вперил добрый немигающий взгляд прямо в солнце. Роса испарилась с травы, белые и желтые нарциссы становились сонными, словно девушки после бала. – Скоро полдень. Зайдем ко мне, я могу предложить вам отдохнуть и позавтракать, если вы не заняты.
Джонс встал.
– Нет, нет. Огромное спасибо. Не стану вас беспокоить.
Ректор был сама сердечность.
– Что вы, какое беспокойство. Я сейчас один. Джонс отнекивался. Он обожал хорошую еду, у него был на это нюх. Ему достаточно было пройти мимо дома – и он нюхом чувствовал: хорошо тут кормят или нет. И Джонс не очень Но достопочтенный пастырь одолел его своим настойчивым радушием: отказа он не принимал. Он подхватил Джонса, и они пошли, наступая на свои тени, пока не загнали их на крыльцо, над которым скромно красовался прелестный фонарь, тускнея давно не мытыми цветными стеклами. После непорочной наготы солнечного утра темная передняя вся пошла огненно-красными кругами. Джонс, мгновенно ослепший, с маху обо что-то споткнулся, и ручка ведра страстно впилась в его ногу. Ректор, прогудев: «Эмми!», поднял его в воздух вместе ведром. Джонс благодарил свою счастливую звезду за то, что не прилип к полу, и мокрый, как Венера из пены морской, начал выпрастывать ногу из ведра. Наконец он встал на обе ноги и с отчаянием и досадой ощупывал промокшую насквозь штанину. «Вцепился в меня, как подъемный кран», – подумал он сердито.
Ректор снова проревел: «Эмми!» Откуда-то из глубины дома послышался испуганный отклик, и кто-то в ситцевом платье прошмыгнул мимо. Бас ректора прогудел, как прибой в узком проливе, и, открыв двери навстречу потокам света, он втолкнул Джонса в свой кабинет.