Искусница - Хаецкая Елена Владимировна. Страница 18
— Дорогая Деянира, — сказал Моран, радуясь тому, что девушка, позволив себе рассердиться, упустила инициативу неприятного разговора, — милая Деянира, но ведь каждый человек желает быть обманутым. О, эти сладкие обманы! Твоя мать ничуть не пострадала. Я был чрезвычайно корректен и сногсшибательно вежлив. Я был в точности таким, каким она желала бы видеть профессора, готового за умеренную мзду помочь ее дочери с поступлением в институт.
— И я еще должна на вас работать! — кипела Деянира. Казалось, она абсолютно не замечала, что утратила инициативу неприятного разговора. Она просто злилась, без всяких там тонкостей и ритуалов. — Я должна, значит, на вас работать! А моя мама обязана вам за это еще и приплачивать! Ловко устроились, Джурич Моран!
— Этому тоже учат в нашем университете, — сказал Моран. — Закончив наш вуз, вы сможете ловко устраиваться где угодно и как угодно.
Девушка плюхнулась на стул. Огляделась вокруг, словно находилась в комнате впервые.
— Чашки так и не помыли, — с укоризной произнесла она. — Вы тут плесенью зарастете.
— Ну так перемой всю посуду, если такая брезгливая, — сказал Моран. — У меня лакеев нет.
Деянира унесла грязные пиалы в кухню, вернулась и разложила на столе рукоделие.
Моран устроился опять на диване, наблюдая за тем, как она работает. Он не произносил ни звука. Затаив дыхание, следил за движениями ее рук. Потом перевел взгляд на лицо. «Принято восхищаться руками мастера, — подумал Моран, — но, как я и подозревал, все это чушь. Конечно, ловкие, красивые руки — это весьма эстетично и льстит представлению людей о могуществе их расы. Но все же лицо говорит гораздо о большем. Забавно также, что у людей творческих, у пианистов там или скрипачей, когда они делают свою музыку, сами собой выходят совершенно зверские рожи. А на какого-нибудь сантехника или дояра любо-дорого бывает поглядеть, когда он за работой. Очевидно, одухотворенность каким-то образом распределяется между частями тела. Осталось вывести формулу и вычислить пропорции».
Деянира с ее ремеслом находилась в некоей точке равновесия. Она хороша была вся. Заботливые пальчики так трогательно-внимательны были к иголочке, к ниточке, к каждому миллиметрику узора, они обласкивали всю работу, и простая серая ткань расцветала, точно одинокое дитя, наконец-то обретшее заботливую мать. Не как земля расцветала, выталкивая наружу растения лишь потому, что пошел дождик, а как некое творение, в которое вложено куда больше, чем явлено впоследствии на свет.
Лицо девушки было спокойным и сосредоточенным. Если бы все демиурги творили свои миры с таким лицом, мультивселенная была бы местом безусловного счастья и возвышенных созерцаний.
Моран понял, что может без конца любоваться Деянирой. Однако он был честен и потому по истечении полутора часов заворочался на диване и громко произнес:
— Ку-ку.
Девушка вздрогнула и перевела глаза на Морана.
— Что?
— Ну, часов-то с кукушкой у меня нет, — пояснил Моран, — однако я обязан дать тебе понять, что время бежит. Наше занятие окончено. Пусть твоя мама пометит плюсиком список своих долгов. Ты мне должна полторы тысячи. Ступай, Дианочка, я очень утомился. Эти абитуриенты — они так выматывают…
Оба сообщника быстро привыкли к обстоятельствам, которые они сами создали. Деянира теперь, не моргнув глазом, объявляла дома, что отправляется на занятия, и, сопровождаемая довольным взором матери («Надо же, взялась за ум девочка! И как быстро выросла, а казалось бы — еще совсем недавно бегала во дворе с мячиком!..»), уходила к Морану Джуричу.
Ирина Сергеевна иногда тайком любовалась дочерью. Выглядывала в окно и смотрела, как Диана стремительно идет по набережной: легкая походка, руки в карманах, яркий цветной шарф выплясывает на плече. Кажется, если девушка вдруг вытащит руки из карманов, в мире что-то ахнет и взорвется. Не ребенок, а маленькая бомба.
Моран так привык к Деянире, что в конце концов вручил ей ключ.
— Приходи в любой момент, когда тебе захочется поработать на меня, — добавил он при этом. — Ну, мало ли, вдруг возникнет непреодолимая потребность погорбатиться, а заняться этим делом негде. Ну так приходи, не стесняйся. Если меня дома нет, ничего, все равно приходи. Можешь посуду помыть. У меня много интересной накопилось. Наверняка и китайская есть, только надо хорошенько отскоблить, под слоем плесени не видно.
И Деянира действительно приучилась приходить к Морану в любое удобное для нее время. Она даже иногда прогуливала школу. Сидела на диване, с наслаждением слушала, как похрустывают накрахмаленные чехлы, вдыхала слабый аромат свежести и старинной пыли, читала, вышивала.
И почти физически ощущала, как уходит все дальше так называемая реальная жизнь с ее реальными заботами: закончить школу, поступить в институт, найти мужа, сделать карьеру… Этот видеоряд в мыслях Деяниры неизменно заканчивался радиоприемником с гравировкой «Дорогому сослуживцу в день выхода на пенсию». Такие приемники всегда ловят лишь самые скучные радиопередачи. Деянира видела один совсем недавно, у подруги. Она не думала, что сохранились такие приемники и такие передачи. «Как будто в семидесятые попала», — думала Деянира. Хотя никаких семидесятых она, разумеется, никогда не видела. Только в кино. Эти тусклые годы с их пристальным вниманием к ничтожнейшим движениям человеческой души, — а что еще рассматривать в лупу, если ничего, кроме этих вот мелких душевных шевелений любимого персонажа русской словесности, «маленького человека», не было дано? И выцветшая желтая пленка объединения «Свема» как нельзя лучше соответствовала этому духу.
Деянира теперь отчетливо понимала, каким видится Ирине Сергеевне идеальная жизнь для ее дочери.
Фигушки.
Или, пообщавшись с Мораном, — хренушки.
Ничего этого не будет.
И вот что удивительно — Деянира ничего особенного не делала для того, чтобы ее бунт состоялся. Она просто приходила в квартиру старухи-процентщицы, забиралась на диван, привычно подобрав под себя ноги, иногда читала, иногда — разбирала нитки (их с каждым разом становилось все меньше), иногда — рассматривала поляроидные снимки, висящие у Морана на стене. И ни одной мысли не формулировала. Нарочно. Какие-то ментальные обрывки бесцельно текли через ее голову. Она не снисходила до того, чтобы остановиться на одном из них и попытаться придать ему целостность.
Ей было очень спокойно.
Ее жизнь изменилась навсегда, а она, во-первых, ничего для этого не сделала, а во-вторых, ничего по этому поводу не испытывала. Просто хорошо. Потому что все происходящее было абсолютно правильным.
Джурич Моран хорошо помнил тот день, когда безумный снегопад, пойманный в ловушку цветной пряжи, наконец-то иссяк.
Город расплевался слякотью, оставляющей ядовитые пятна на одежде, город был зол и не желал устраивать своим жителям бриллиантовую зиму, и поэтому во всех оперных театрах шла какая-то тягомотина, а не «Евгений Онегин» и уж тем более не «Щелкунчик». Театры вследствие близкого отношения к стихиям реагировали на погоду сильнее, чем иные ревматики. Посудите сами. Выйти после современного балета, где все танцуют в трико, и не столько танцуют, сколько разнообразно валяются по сцене, и очутиться посреди грязной лужи — это вполне закономерно. Но для завершения «Золушки» необходима настоящая зимняя петербургская ночь. Ведь театральный вечер сам по себе — произведение искусства, начиная с застегивания на голой шее замочка колье и заканчивая вот этим возвращением домой. Эх, да что рассуждать!.. Моран все равно не ходил в театры. У него была редкая фобия — он боялся биноклей. Ему постоянно представлялось, как откуда-нибудь из ложи падает бинокль и разбивает ему череп. «Бесславная смерть», — скрипел он зубами, проклиная все театральные бинокли на свете.
Ну так вот, Джурич Моран исследовал афиши неподалеку от Мариинского театра и размышлял об искусстве, когда внезапно мир вокруг него вспыхнул. На мгновение все сделалось невыносимо ярким, каждый предмет — благо в Петербурге контуры, как правило, четки и лаконичны, — оказался обведен жирной радугой, и полупустая площадь вдруг заполнилась народом. Полупрозрачные люди, полупрозрачные эльфы и даже полупрозрачные тролли (вот уж не думал Моран, что подобное возможно!) спешили, сталкивались, проходили друг сквозь друга и сквозь петербургских обывателей. Потом все моргнуло и погасло.