Пять имен. Часть 2 - Фрай Макс. Страница 31

Я вчера опять Призрачный мост видел, он любит в туман погулять. Может, мы бы все-таки как-нибудь сходили на набережную, а? А то ведь так вся осень пройдет, а мы ни разу и не пройдемся по мостам и островам, я уже слышать не могу о твоей работе…

Я счастлив, что уже шестой уровень, но ты можешь все-таки со мной поговорить? Ну хотя бы пять минут просто поговорить со мной, а, Господи?

4

Я хочу оставлять следы.

Маленькие, кошачьи: топ-топ-топ, сначала через лужу, потом по асфальту, потом на капоте припаркованного мерседеса. Он светится от воска, я по нему — топ-топ-топ, аккуратной цепочкой.

Воробьиные в снегу. Много-много. И кожуру от семечек. Мы тут были, мы тут ели.

Чьи-то большие на мокром песке, и чтобы было видно, что играл с водой — прыг на волну, бегом от нее, не догнала, снова — прыг!

И следы ветра в траве — примятые стебли, рассыпанные семена одуванчиков, сбитый в ком тополиный пух.

И человеческие, тяжелые, глубоко вдавившиеся во влажную почву, в сыпучий гравий, чтобы было видно: нес на руках.

Сказки пятого часа ночи

буковки

Не по Дарвину же жить, говорю я тебе, а ты спрашиваешь — а как тогда, ведь никакой же парадигмы, никакой определенности, девочка на шаре давно внутри него, и каждый новый шаг — с усилием, нужно сохранять равновесие, нужно попирать стопой, нужно двигать мир, внутри которого идешь, на это уходят все силы, куда уж там смотреть на дорогу.

Как-нибудь приспособимся, говорю я тебе, в текст мы все уже прекрасно умеем превращаться, некоторые вовсе оборотнями стали — как полнолуние, так они в книжку. И веселятся там вовсю, а потом просыпаются утром, жмурятся сонно и на вопросы отвечают: кто? я? да я только что проснулся!

Следующая остановка — человек дождя, говоришь ты, и почему бы нет, человеком дождя смоет текст, заберет в себя буковки, как в чернильницу, понесет по воде аки посуху и по суше аки водой, но про воду я писал тут уже много раз, я ее опасаюсь, воды этой, проточная вода — вода безумия, ни войти дважды, ни напиться, ни слова оставить, чтобы не унесла, сколько я уж писал вилами по воде, эта бумага не терпит, у нее терпения вообще нету, тут же съедает все, только круги расходятся.

Я лучше стану человеком сна. А ты, когда станешь человеком дождя, приходи к моему окну по ночам.

Поговорим.

назойливые

Господи, забери меня отсюда навсегда.

Вагон метро пахнет пивом и мусорным баком, меня трясет изнутри и снаружи, повизгивает, полязгивает. Лампочки такие тусклые, что единственный ребенок в вагоне светится своей белой пуховой шапочкой, как луна на темном небе. Напротив дремлет старик, вокруг него вьются две мухи. Тетка с краю переворачивает страницы какой-то марининой бордовым нарощенным ногтем. Я уже думаю, что можно закрыть глаза, притвориться спящим и тогда как-то доехать и уцелеть, но тут в вагон вползает оно и начинает бормотать скороговоркой вечное "гражданепассажирыдайвамбогздоровья…"

Оно невыносимо грязно. Оно ползает, упираясь руками в плевки и пролитое пиво, поджав под себя абсолютно здоровые ноги, оно лоснится всей своей рябой физиономией, оно не в силах ни секунды удержать жалостливое выражение в хитрющих глазах. Оно ползет по вагону и заглядывает пассажирам в лица, требует: "Дай!" Невозможно даже помыслить соприкоснуться с этим существом, но девочка в белом пуху вокруг чистенького личика шепчет маме: "Мам, я дам ему денюшку, ему на костыли…"

Я дергаюсь, хочу крикнуть — не давай! — но мама уже равнодушно кивнула, а девочка тянет белые пальчики, оно выхватывает из этих пальчиков бумажку, и я вижу, что пальчики становятся еще бледнее, девочка так и застывает с протянутой рукой, а оно облизывается и быстро уползает вперед по вагону, и тогда тетка с краю резко, как птица, на секунду вынимает свой длинный нос из-за книжки, поворачивается к девочке и тоже шепчет: "Дай!" — и девочкина рука падает, как плеть, щеки бледнеют, а рот приоткрывается в изумлении, она ничего не понимает, тетка облизывается, захлопывает книжку, встает и быстро-быстро уходит, старик напротив открывает один глаз, нагибается вперед, говорит дай, его мухи повисают на миг в воздухе а потом начинают кружиться над головой девочки шапочка больше не светится старик облизывается и быстро-быстро уходит в углу вдруг высыхает лужа пива и грязи собирается в плотный ком слизывает по дороге нарисованную фломастером свастику и две смятые жестянки ползет к маленьким девочкиным ботинкам девочка синеет закатывает глаза и начинает биться мать вскакивает трясет ее кричит "Маша, Маша" смотрит на меня с ненавистью хватает дочь в охапку и выскакивает под самый конец "осторожно, двери закрываются".

Господи, забери меня отсюда навсегда.

кукла

Откуда и как взялась она в этой квартире, старой квартире, всегда немножко сыроватой, всегда сильно неприбранной и как правило пустой, — не знала. Очнулась уже сидящей на подоконнике. Нелепо сидящей, руки-ноги врозь, без смысла, без дела. Только и развлечений, что смотреть в окно. На окне стекло, толстое и серое от грязи, но все видно — крыши напротив, зелень во дворе, голубей на карнизе. Красота! Целыми днями смотри и смотри. Голуби носятся друг за другом, кошки орут, жизнь бьет ключом, а ей того и надобно. Вытаращит глаза, уставится в окно — и так на целый день. Главное, успеть отвернуться и принять глупый вид, когда хозяйка придет.

А хозяйка приходила не так чтобы очень часто, иногда совсем среди ночи приходила, подходила к подоконнику, щелкала по козырьку тесной бейсболки — ну что, дура резиновая, как дела, а? Я, дура, напилась, сейчас кофе варить будем. Так и коротали вечер. Уютно, тепло было, пахло кофе и перегаром. Такие правильные запахи, домашние.

Но как-то хозяйка загуляла, и ночью дура осталась одна. Ночью в окне почти ничего нет, фонарь только в стекло лупит, ни голубей, ни кошек не видать. Вместо кошек пьяные орут. Хозяйки нет. Стало дуре зябко и скучно. И решилась она с подоконника слезть. Долго слезала — ноги-руки нелепые разъезжаются, норовят пойти во все стороны разом. Всю ночь на три шага потратила, весь день обратно залезала. К вечеру вернулась хозяйка — не в духе, трезвая, — но ничего не заметила.

Так оно и пошло. Как хозяйки дома нет — дура идет по квартире гулять. Так наловчилась — до телевизора однажды дошла. Дальше не успела, хотя был рядом с телевизором некий предмет, сильно ее манивший. Блестящий такой предмет. Хозяйка, перед тем, как из дома выйти, хоть десять минут, да простаивала перед этим предметом. Поворачивалась так и эдак. Приговаривала: красавица! умница! спортсменка! комсомолка! и тре-е-езвенница! Видно было, что ей нравилось крутиться перед предметом, что-то там в нем такое было распрекрасное донельзя, потому что в самую интересную вещь на свете — телевизор, — хозяйка плевалась с криками: "ублюдки! козлы! бляди!" — хотя жизни в этом телевизоре было раз в десять больше, чем за окном. Но тeлевизор хозяйка включала редко.

Может, через месяц, а, может, к концу осени только, как следует наловчившись ходить, добралась дура до вожделенного предмета. Предмет висел на стене, плоский и очень похожий на окно. Только в этом окне была не улица, а вся комната — ну не вся, а большая часть: изнанка телевизора, большой кусок дивана, почти весь шкаф, полки книжные. И еще там маячило что-то розовое, противное, с торчащими в стороны розовыми конечностями. Она придвинулась, чтобы рассмотреть страшилище — и страшилище двинулось на нее. У страшилища были огромные, подведенные черным плоские глаза на плоском лице, распяленный ярко-красной буквой «о» круглый рот и блеклые, ломкие, как пакля, волосы, торчащие из-под старой бейсболки. Дура подняла руку и взялась за козырек. Страшилище сделало то же самое. Дура сняла с головы бейсболку и, глядя на уроду в зеркале, отшвырнула ее прочь. Потом огляделась искательно, нашла тяжеленную пепельницу и со всей силы запустила в собственное отражение. Осколок попал ей в голову, что-то слабо зашипело, она без сил упала на пол — отвратительным лицом вниз — и перестала быть.