Пять имен. Часть 2 - Фрай Макс. Страница 57

Но, к несчастью, война в этой местности протекала лениво, полк задержался в гарнизоне, и, не желая обременять заботами бывалых вояк, нас отдали на полную муштру и растерзание Рылу до определения наших способностей и мест-шестков в курятнике войны. Получить такого наставника — вот уж хуже не придумаешь.

Вы улыбаетесь, сударь, и совершенно зря…

Он оказался сущим сатаною, теперь тому способствовала и данная ему власть.

На кой-то черт он заставлял меня не только ломаться на плацу, но и учить немецкий, хотя бы в пределах "Дай хлеба, я помираю с голоду."

Клянусь, в дальнейших моих злоключениях на полях войны мне было легче.

сущим сатаною, теперь тому способствовала и данная ему власть.

Я ненавидел его люто. Мне чудилось, что с последним вздохом этого выродка, обжоры, питуха и бабника, кончится и сама война, подлая и братоубийственная.

Как-то раз за оплошность на плацу, он вусмерть избил близорукого деревенского простягу — Дышло, я не стерпел.

Под руку мне попался гнутый шкворень с сорванных ворот — увесистая вещица.

Я бросился на Рыло и, зажмурившись, ударил.

…Что, сударь? Конечно же нет. Он лгал о своем колдуне-палаче, о своей неуязвимости… Тогда среди солдат ходило много суеверных баек, кто верил в чудодейственный мох с черепа повешенного, кто носил ладанки с могильной землей и покупал у шарлатанов разную дрянь, якобы предохранявшую от пули.

Я изрядно свихнул ему плечо, даже разрумянившаяся морда его стала белешенька. Теперь я ожидал неминуемой гибели

Но он меня пальцем не тронул. Меня ожидала худшая участь:

— Тебе конец, Лисявочка. Завтра же Дышло отправиться на конюшню, говно чистить, конюх из него выйдет, солдат никогда. А ты, благо лапки у тебя белые, к полковнику писарьком, он уж тебе покажет фунт изюму. Про него слухи ходят — он до мальчиков охоч. Или я не вижу войны. (это была его обычная присказка-божба, вроде как "накарай меня Господь" или "чтоб мне провалиться")

До мальчиков охоч… Меня едва кондрашка не хватила, когда сообразил, что он имеет в виду. Пусть бы он хулил при мне Господа, Пресвятую Марию и Таинства (он не веровал, повторюсь), пусть бы он покалечил меня, но, согласитесь, содомство…. такой ужас…..

Благодарю, сударь, сам бы я расплескал. Что? Нет, спасибо, я вовсе не курю табаку, хотя и приторговываю…

Таким или примерно таким же манером определили и остальных — Бурсак заделался возницей к маркитанту; прочих по протекции Рыла распихали по гарнизону кого на кухню, кого на склады.

Когда, как на заклание, привели меня представлять полковнику, я готов был из окна на мостовую прыгнуть, но, на деле

оказался он стариком умным и щедрым, о противоприродном грехе и речи быть не могло.

Полковник был одинок, в Данциге от кровяного поноса умерли его жена, дочь и сын-малолетка, он был ласков со мною и исправно платил писарское жалование. Я скоро выучился копировать бумаги, те, что на латыни, а немецкие — как-то сами собой впрок пошли, к языкам я оказался весьма способен. Мне был обеспечен верный кусок хлеба, кров и казенное обмундирование.

Я ничего не понимал — на поверку все угрозы Рыла оказались мыльным пузырем. П

Позже я встречал Дышло и Бурсу, и других. Вообразите, ни один из нас не погиб от руки солдата, ядра или пули, ни одна битва не искрошила нас в жерновах своих. Правда, Конек-Пердунок умер от холеры где-то под Бременем в должности вестового, ну уж от такого конца и в мирное время никто зарекаться не может, хворь-лихоманка свою добычу всегда заберет.

В том городке решалась наша судьба. Решалась странно, рукой странного человека, и, клянусь, я не пожал бы этой руки и сейчас, когда, как видите, лися волос моих где поседела, где облысела, тело одрябло, а душа утомилась.

Итак, вылечив плечо по большей части в бордельных подушках и погребках (он снова стал пить горькую), Рыло, подобно безумцу, потерявшему Богом данный облик, впитывал в себя даже ленивую войну.

Казалось, глаза его уподобились ненасытным животным — он хотел видеть и вмешиваться во все, что творилось в гарнизоне и за пределами городка.

Желание видеть и запоминать сжигало этого злого фрондера и кутилу как, миль пардон, сифилис. Все бесчинства и торговлю людьми и убеждениями, казни дезертиров и ведьм, висельные деревья и теплую весну, обнажавшую все большие ужасы взбесившейся Германии. даже приблудную бабу, разродившуюся у гарнизонной кухни, он наматывал будто разнородную нить на веретена своего безумного зрения.

Кстати, плоду той бабы он устроил кощунственные крестины, все пили без просыпу двое суток, а баба сидела на бочке в драном венке из заборного плюща с уснувшим ребенком на руках.

Рыло брал бедную Германию обеими загребущими лапами, словно плоскую чашу, и лил себе в глотку чудовищное питье ради богомерзкого ублажения все той же жажды зрения и участия. Бог ведает, что за черный огонь горел в его сердце. Да и был ли тот огонь черен? У меня слишком много сучков в глазу, чтоб судить.

Со стороны мне чудилось, что Рыло среди всеобщего смятения искал что-то или кого-то, жонглируя и отбрасывая, и снова ловя лица, события и судьбы, подобно умелому фигляру. Он искал среди много одно, то, с чем хотел бы встретиться, что влекло его сильнее ярости и похоти.

Порой он нес такое, от чего и Люцифер ушел бы в монастырь, но один разок я видел, как он, конечно спьяну, стоял на ступенях гарнизонной часовни на коленях, прижавшись лбом с медным узорам дверей; была глухая ночь, а он, не стесняясь, заорал:

— Господи, сука, дай мне видеть. Дай мне видеть! Я хочу ее увидеть. — и заржал, как бесноватый.

Нет, что вы, сударь, я не наушничал и не следил за ним, просто полковник квартировал рядом с часовней.

Мне страшно признаться, но, возможно, он ненавидел то же, что и я. Хотя, нет, нет. По юному неразумию я завидовал немножко его жизни, его боготворили шлюхи побратимы, военный послед же помнил вспоротого Зоба и таил злобу.

Но и этому, слава Богу, пришел конец…

Я видел, как уходили драгуны. В апреле, сразу после Пасхи, когда подсохли дороги, наше поостывшее варево двинулось, забормотало и помаленьку закипело. Где-то опять требовались люди и их грехи.

Наша братия — от чистильщиков денников до штабной верхушки — согнана была на общий молебен.

Пригревало солнышко, мы стояли на коленях, капеллан бубнил мессу под кудахтанье уцелевших курей, болтавшихся по площади и порой вспархивающих на вынесенный из церкви алтарный стол. К концу службы куры волшебным образом исчезли в рядах благочестивых солдат.

Драгун и их лошадей щедро окропили и благословили крестом.

Молодцы взгромоздились в седла, с ними и мой недруг Рыло.

Низко опустив голову, он выбил медленную барабанную дробь на новешеньком барабане, обременявшем бок его крепкого мышастого жеребчика.

Я, окрыленный мессою, помахал ему на прощание, хотя, каюсь, не прощал.

Коней пришпорили, и цветастая лава полка дрогнула, грянула в тракт, двинулась на рысях, плеснули знамена.

Еще долго я слышал глухую, будто сквозь зубы, неспешную барабанную дробь и могильным унынием веяло от этого звука…

Я вспомнил, что не задолго до этогодня Рыло мимоходом обмолвился:

— Я сверну шею этой старой шлюхе, Лисявка. Я хочу ее видеть.

Я спросил его, в шутку, что за женщину он имеет в виду, и состоит ли она из плоти и крови.

В ответ Рыло захохотал во всю глотку.

— В точку! Никто так не состоит из плоти и крови, как она! И я ее увижу.

— Да что ты заладил, увижу, увижу, смотри на здоровье, кто ж тебе мешает.

— Это ты смотришь. И не смотришь, а подсматриваешь в дырку нужника за девками. А я видеть хочу — почему-то обиделся он и больше мы с ним не разговаривали.

В июне наши славные драгуны были разбиты вдребезги близ Рейна или еще где, я не интересовался.