Чудо - Форсайт Фредерик. Страница 5
С Пьяцца дель Кампо доносился теперь непрерывный рев. Десять жокеев, все маленькие, жилистые и ловкие, как обезьяны, все профессионалы, вскочили на лошадей. У каждого в руке был арапник, сделанный из высушенного бычьего хвоста, и они принялись нахлестывать этими арапниками не только своих лошадей, но всех и всякого, кто встречался на их пути, а также лошадей и соперников, оказавшихся в опасной близости. Тоже непременная часть ритуала, и предназначена она была не для слабонервных. На наездников делали ставки, жажда победы была неутолима, и здесь, на песчаном круге, все средства были хороши.
Толпы людей бросились туда, где был натянут толстый канат, отмечавший место старта. Каждый из жокеев был одет в цвета своей контрады, на каждом красовался круглый стальной шлем, в руке каждого был наготове арапник, а пальцы другой руки крепко-накрепко впивались в поводья и туго натягивали их. Судья вопросительно взглянул на градоначальника, ожидая от него кивка, чтоб опустить канат — это служило сигналом к старту. Рев толпы напоминал львиный рык.
— Так она вернулась? На третью ночь тоже?
— Да, то была третья ночь и последняя. И мы стали работать вместе. Изредка я заговаривал с ней, по-немецки, разумеется, но она не понимала ни слова. Лишь улыбалась, но ничего не говорила, даже по-итальянски. Продолжала ухаживать за ранеными. Я принес еще воды и сменил несколько повязок. Фон Стеглиц оставил мне немного бинтов и медикаментов. Он был не слишком щедр, полагая, что этим людям все равно долго не протянуть. К рассвету все умрут.
И вот именно на третью ночь я заметил то, чего не замечал прежде. Она была довольно хорошенькой девушкой, но в свете луны я разглядел у нее по большому черному пятну на тыльной стороне каждой ладони, размером примерно с долларовую монету. Лишь много позже, через несколько лет, я догадался, что это такое. А незадолго до наступления рассвета она снова незаметно исчезла.
— И вы никогда ее больше не видели?
— Нет. Никогда. Зато сразу после восхода солнца увидел вывешенные в окнах флаги. И никакого орла рейха на них не было. Сиенцы нарезали ткань на куски, а затем сшили вместе флаги союзников, особенной популярностью пользовался у них почему-то французский триколор. И вот весь город оказался увешан пестрыми флагами. А примерно в семь вечера на улице послышался топот шагов, он приближался. Я испугался. Впрочем, и понятно. Ведь мне никогда прежде не доводилось видеть ни одного солдата союзнической армии с ружьем в руках. А гитлеровская пропаганда уже успела внушить, что все они убийцы и чудовища.
Через несколько минут в арку вошли пятеро солдат. Смуглые, почти черные, лица, а форма так забрызгана грязью, что мне стоило труда определить, какую страну они представляют. Но затем я разглядел на нашивках Лорранский крест. Французы. Только алжирские французы. Они прокричали несколько слов, но я их не понял. То ли по-французски, то ли по-арабски. Просто улыбнулся и пожал плечами. Поверх немецкой формы на мне был залитый кровью медицинский халат, но из-под него торчали сапоги. Они меня выдавали, такие сапоги носят только офицеры армии вермахта. А эти люди только что выстояли в тяжелейшем сражении под Сиеной, понесли немало потерь и вот видели теперь перед собой врага. Они вошли во двор, стали что-то кричать и махать ружьями у меня перед носом. Казалось, что они меня сейчас расстреляют. Но тут их окликнул один из раненых алжирцев. Солдаты подбежали к нему, и он тихо зашептал им что-то. И когда солдаты вернулись, я заметил, что их настроение изменилось. Один извлек из железного портсигара какую-то совершенно чудовищную вонючую сигарету и заставил меня ее выкурить — в знак дружбы.
К девяти утра весь город уже был занят французами. Их восторженно и шумно приветствовали высыпавшие на улицы толпы итальянцев, девушки посылали воздушные поцелуи. Я же оставался здесь, во дворе, под присмотром моих дружелюбных тюремщиков.
Затем появился майор французской армии. Он немного говорил по-английски; я — тоже, так что мы могли объясниться. Я сказал, что являюсь немецким хирургом, что исполнял здесь свои обязанности, что среди моих пациентов были и союзники, в том числе французы. Он походил среди лежавших на земле раненых, нашел среди них человек двадцать своих соотечественников, а также солдат британской и американской союзнических армий и выбежал со двора, взывая о помощи. Через час всех раненых забрали и поместили в почти опустевший к тому времени главный госпиталь. Осталось лишь несколько совсем нетранспортабельных немцев. Я пошел с ними.
Меня держали в комнате старшей медсестры под прицелом, пока французский военный хирург в звании полковника осматривал моих раненых, всех, по очереди. К этому времени все они уже лежали на чистых простынях, а целые отряды медсестер-итальянок обмывали им лица губкой и кормили с ложечек бульоном и другой легкой пищей.
Днем хирург вошел ко мне в комнату. Его сопровождал французский генерал по фамилии Де Монсабер, прекрасно говоривший по-английски. «Коллеги сообщили мне, что половина этих раненых должна была умереть, сказал он. — Что вы с ними сделали? Как вам это удалось?» Я объяснил, что не делал ничего такого особенного, просто старался, как мог, вот только бинтов и медикаментов не хватало. Они заговорили о чем-то по-французски. Затем генерал сказал: «Мы должны составить списки погибших. Имелись ли у них, солдат всех национальностей, жетоны, какие-либо другие опознавательные знаки?» Я объяснил, что никаких жетонов не было и что ни один раненый, поступивший ко мне, не умер.
Они снова переговорили между собой, причем хирург то и дело недоуменно пожимал плечами. Потом генерал снова обратился ко мне: «Хотите остаться здесь и продолжать работу с моими коллегами? Работы, как видите, на всех хватит». И я, разумеется, согласился. Ведь у меня просто не было другого выхода. Бежать, но куда? Немецкая армия отступала так быстро, что мне ее ни за что не догнать. Если вернуться в тот двор, могут убить партизаны. К тому же я совершенно обессилел. Сказывался недостаток сна и еды. Голова закружилась, я потерял сознание и упал на пол.
Проспал я, наверное, часов двадцать, а потом, приняв ванну и подкрепившись, почувствовал, что могу вернуться к работе. Всех французов, чьи раны затянулись и не вызывали беспокойства, постепенно, на протяжении десяти дней, отправляли на юг — в Перуджиа, Ассизы, даже в Рим. Большинство пациентов сиенского госпиталя составляли раненые с моего двора.
Им надо было вправлять кости и гипсовать конечности, вскрывать нарывы, повторно оперировать, в случае серьезных внутренних повреждений. Но вот что удивительно: обычно в таких случаях раны воспаляются и больные погибают от заражения крови. Здесь же ничего подобного не наблюдалось. Раны были чистые, разорванные артерии срастались сами по себе, внутренние кровоизлияния рассасывались. Французский полковник был родом из Лиона и оказался настоящим мастером своего дела; я ассистировал ему во время операций. Работа продолжалась сутки напролет, и ни один из наших пациентов не умер.
Вал войны катился на север. Мне разрешили жить с французскими офицерами. Их главнокомандующий посетил госпиталь и выразил мне личную благодарность за то, что я сделал для Франции. Пятьдесят раненых немцев поступили целиком под мою ответственность. Примерно через месяц всех нас эвакуировали в Рим. Ни один из этих немцев уже не смог бы принимать участия в боевых действиях, а потому всех их при содействии Красного Креста отпустили.
— И они поехали домой? — спросил американец.
— Да, все они отправились домой, — сказал хирург.
Медицинские службы американской армии забрали своих ребят и переправили пароходом в Штаты. Тот паренек из Остина, который в предсмертном бреду звал мать, отправился к себе, в родной Техас. Внутренности у него были на месте, желудок зашит и функционировал совершенно нормально.
После освобождения Франции французы тоже забрали своих и вернули их домой. Британцы явились за своими, а заодно захватили и меня. Генерал Александер посетил госпиталь в Риме и был наслышан о том дворе в Сиене. И сказал, что если я желаю продлить контракт, то смогу спокойно долечивать немцев в Британском военном госпитале. Я согласился. Ведь Германия терпела поражение. К осени сорок четвертого все это понимали. Потом капитуляция в мае 1945-го, и с ней в Европу пришел мир. И мне разрешили вернуться в мой родной и изрядно пострадавший от бомбежек Гамбург.