Берендей - Денисова Ольга. Страница 31
Если бы бер побежал на него, или поднялся на задние лапы, Берендей бы выстрелил в него. Он бы выстрелил просто от страха. Но медведь не побежал. И не поднялся. Он шел словно на таран. Как будто у Берендея не было ружья. Как будто испытывал его на прочность.
– Ну! – крикнул Берендей, но не смог нажать на курок. И понял, что медведь не станет пугать его. Он будет подходить все ближе. Смотреть ему в глаза. И он не выстрелит. Он не выстрелит. А потом будет поздно, и бер убьет его.
Берендей подпустил его к себе метров на пятнадцать. Больше ни секунды медлить было нельзя. Зверь преодолеет эти пятнадцать метров в три прыжка. Ну, в четыре.
Берендей развернулся и побежал. Он быстро бегал на лыжах, на этот раз у Заклятого не было ни единого шанса его догнать, ему не позволит глубокий снег.
И вдруг за спиной он услышал смех. Обычный человеческий смех. Заклятый смеялся басом, и смеялся зло и обидно. А потом смех смолк и грохнул выстрел. Около уха свистнула пуля и со стуком впилась в ствол дерева впереди. Берендей метнулся за дерево и второй выстрел уже не застал его врасплох. Он опять вскинул ружье и поискал прицелом Заклятого. Но тот тоже спрятался за дерево. Ему надо было перезарядить двустволку.
«А я бы не промахнулся», – подумал Берендей.
И он понял, что не убьет Заклятого и в человечьем обличии. Потому что убийство человека – главное табу для берендея. Даже того человека, который стреляет в него. А может быть, он просто придумал это для себя? Может быть, ему просто не хватит духу убить человека? И табу здесь не причем? Какая разница!
Берендей не стал дожидаться, пока Заклятый перезарядит ружье. Он успел отбежать на приличное расстояние, когда снова прогремели два выстрела подряд. На этот раз он не услышал даже свиста пуль – стрелял Заклятый плохо.
И бежал до самого дома, по прямой. Это заняло у него не больше часа.
Когда Берендею было лет шестнадцать, отец рассказал ему подробно, почему нельзя оборачиваться зимой. Рассказ его был коротким и страшным. Но он посчитал, что Берендей уже достаточно взрослый, для того, чтобы его понять.
«Когда началась война, я не подлежал мобилизации, по паспорту мне было шестьдесят семь лет. А я просился. Но мне вежливо отказали. Немцы пришли сюда примерно в конце августа – в начале сентября. Я точно не помню. Это потом я узнал, что в двадцати километрах расположились партизаны. Если бы я знал это в сорок первом, я бы мог им здорово пригодиться. Но я начал свою войну. Может быть более победоносную.
Я обернулся и начал выслеживать их по одному. Я убивал их, пользуясь хитростью и осторожностью зверя, при этом обладая умом человека. Я бесшумно появлялся из темноты, я вырастал над ними, как живое возмездие, и разил наповал, наслаждаясь их ужасом. Я ненавидел их всей душой, просто потому что они ходят по моей земле. Потому что считают себя хозяевами на моей земле. И перед смертью все они понимали, кто здесь на самом деле хозяин.
Я не могу сказать точно, сколько их на моем счету. Сначала я просто убивал их и бросал там, где убил. А потом пришла зима. И я начал их жрать. Я убивал их и жрал их трупы. Я ненавидел их так люто, что выбросил из головы все заповеди и табу берендеев. Если не я, то кто? Кто еще мог так тихо подкрадываться и так молниеносно разить?
К январю шерсть у меня лоснилась, я был жирен и доволен собой и жизнью. Они несколько раз ходили на меня, обкладывали со всех сторон. Но я оборачивался человеком, и уходил. И снова становился бером, и снова убивал их и жрал.
У меня было два брата. Оба они погибли в войну, как я и говорил. Но оба они погибли после того, как немцев вышибли отсюда поганой метлой. Потому что они не смогли остановиться. Три года я питался человечиной. Это стало моим естеством. Я шел на запад впереди линии фронта, и продолжал их убивать. И остановился только перед Одером. Остановился и понял, что не смогу больше без этого жить. Я привык. Как наркоман привыкает к наркотику. Так и для зверя человечина имеет небывалую притягательную силу. Вот почему однажды попробовав человечины, зверь навсегда становится людоедом. Поэтому его убивают.
Но я не был до конца зверем. Мои братья, оба, не выдержали. И были убиты. А я смог остановиться. Я не оборачивался несколько лет. Пробовал, и возвращался назад, в человеческий облик. Потом отпустило. Но я до сих пор вспоминаю те три с небольшим года как самые счастливые в жизни. Может быть и правильно. Я жил в гармонии. Я был счастливым человеком, уничтожающим врагов. И я был счастливым зверем, который не знает голода и ест самую вкусную пищу, которую может предоставить ему природа.
Но если бы ты знал, чего мне стоило остановиться! Я ни на минуту не осуждаю своих братьев. Тогда казалось, что легче умереть, чем справиться с этим».
Берендей выслушал отца не без ужаса. Но так и не смог решить, больше восхитился он рассказом отца или ужаснулся. Во всяком случае, он стал уважать его еще больше. Если можно сказать так о его уважении к отцу.
Он подходил к дому и издали заметил кого-то на ступеньках крыльца. Это было непривычно и неожиданно. Берендей прибавил скорость. И влетая во двор, понял, что это Юлька. Она сжалась в комочек, подобрала под себя ноги и не пошевелилась, когда он бежал через двор и скидывал лыжи. Только подойдя вплотную, он заметил, что она спит. И сразу понял, что это может означать.
С утра он не топил печь. Для этого пришлось бы встать часа на два-три раньше. Теперь Берендей проклинал свою лень. Ключ не желала попадать в замок, дверь не открылась сразу, а он спешил. Никогда нельзя спешить, если хочешь действовать быстро.
Он распахнул дверь, поднял Юльку на руки, внес в дом и уложил на отцову кровать. Сначала закрыл двери, чтобы сберечь так необходимое сейчас тепло, а потом кинулся ее раздевать. Она не просыпалась. Щеки ее были белее снега и даже отливали синевой. Но она дышала. Совсем тихо, едва-едва. Берендей еле уловил ее дыхание. Потому что оно было не таким теплым, как обычно.
Он не знал, за что схватиться сначала – растереть ее или затопить печь. В конце концов решил, что печь надежней поможет ей. Хорошо хоть он с вечера заложил в нее дрова, оставалось только поднести спичку. На всякий случай он зажег все четыре конфорки на плите и включил духовку.
Спирт нашелся не сразу, уксус тоже. Берендей вывалил весь буфет на пол, чтобы добраться до них.
Он тер ее голое, безжизненное тельце изо всех сил, не боясь ободрать кожу. Сперва грудь и спину, потом ноги, руки. Она была красивой, только очень белой, совершенно неестественно белой. И, как ни странно, сначала он не чувствовал ничего, кроме страха и жалости.
Наконец Юлька застонала и шевельнулась.
– Я видела лося, – сказала она отчетливо и снова закрыла глаза. А потом заплакала.
Ему было жарко, он скинул свитер, надеясь, что дом уже прогрелся, но, глянув на градусник, увидел, что в комнате всего восемнадцать градусов. Это мало, очень мало.
Он снова начал тереть ее, и заметил, что кожа начинает розоветь.
– Мне холодно, – всхлипнула она.
– Сейчас, малыш, сейчас, – прошептал он, – скоро будет тепло.
Если ей холодно – значит, температура поднимается. Это обнадежило его и придало сил.
– Накрой меня одеялом, пожалуйста. Мне так холодно.
Он влил в нее стопку разбавленного спирта, Юлька закашлялась и снова начала плакать.
На кухне было гораздо теплей, чем в комнате отца, но там не было кровати, чтобы ее положить. Берендей выбежал в кухню, с грохотом отодвинул буфет к двери, оттащил в сторону стол и попробовал протиснуть отцову кровать в дверь вместе с Юлькой. Но дверь была узковата. Он вытащил Юльку из постели, посадил на стул, отчего она снова начала плакать, и рывком поставил кровать набок. Теперь она легко прошла в дверь. Он промучился еще минуту, разворачивая ее вдоль печки, а потом поднял Юльку и положил обратно. Вся операция не отняла больше трех минут.
– Здесь теплее?
– Да, – она всхлипнула, – накрой меня одеялом, пожалуйста.