Ночь в Шариньильском лесу - Пехов Алексей Юрьевич. Страница 11
Холод. Холод стал его сожителем в открытой всем ветрам гор камере. Особая камера. Для особых гостей. Она не располагалась глубоко в подвалах. В горном и забытом богом монастыре с серыми, раскрошившимися от времени стенами просто не было глубоких подвалов, таких как в Париже, например. Камера для особых узников располагалась в высокой и единственной башне монастыря, который затерялся где-то в самом сердце гор между Францией и Италией. Огромные аркообразные окна, расположенные в каждой из четырех стен и загороженные тяжелыми серебряными прутьями совершенно не спасали от колючего январского ветра, что свободно гулял по камере и, приносил Морису свой единственный дар-холод.
Холод покрыл стены камеры легким голубоватым инеем и он искрился под неровным и бледным светом луны. Холод превратил соломенную циновку, единственную постель Мориса, в жесткое и неудобное ложе. Холод, как яростный пес вгрызался в его кости, выедал мозг и глаза. Холод поразил его легкие, и отступник практически безостановочно кашлял, в его груди раздавалось противное бульканье и хрипы. Холод заставлял тело колотиться в сильном и безостановочном ознобе, при котором все мышцы старческого тела скручивались в тугие жгуты, и разносил боль по всему телу. Холод. Проклятый холод абсолютно не давал возможности колдовать, трижды проклятые инквизиторы и это учли. Холод безостановочно стучал в мозг проклятым ледяным пальцем, не давая возможности сосредоточиться, холод заставлял его стучать зубами, не давая возможности произнести членораздельно хотя бы одно, самое простое слово, не то, что длинное и мрачное заклятье превращения, в котором важен каждый звук, каждая интонация.
— Будь ты проклят, холод! — подумал Морис, зябко кутаясь в тонкую, воняющую плесенью и не спасающую от холода тюремную робу. Как бы в насмешку над положением падшего кардинала, на робе золотом вышили его знак— букву "М" заключенную в золотой ромб. Милая насмешка инквизиторов.
Морис вжался в один из углов, надеясь, что проклятый ветер тут его не достанет, и, скрючившись в позе зародыша, застонал от боли….
Он мог стерпеть холод, но эта боль….
Боль. Он помнил извилистую горную дорогу, по которой его несли к месту предстоящего заключения. А затем и казни. Его несли в обычной, хоть и большой клетке. Как какую-то диковинную восточную птицу. Только ни в одной клетке не было таких толстых и таких опасных для него серебряных прутьев. При каждом толчке, при каждой неровности, он задевал плечами, грудью или спиной ненавистное серебро и кричал. Кричал от ни с чем не сравнимой боли. Касание к серебру причиняло его телу огромные не проходящие ожоги и боль. Тем, кто отдал душу Хозяину, приходилось опасаться серебра. Боль мучила его, сводила с ума, не давала свободно двигаться. Он часто ловил себя на мысли, что тихонько скулит как побитый пес от этой ужасной и ни с чем не сравнимой боли. И тогда в его голове вспыхивала ни с чем не сравнимая ярость и жажда мести к своим мучителям.
— Н-ничего, н-ничего, — прошептал синими губами старый кардинал. — Х-хозяин н-не оставит меня, сегодня вссё закончится.
На сегодня была назначена его казнь. Его не пытали, не жгли на жаровне, не растягивали на дыбе, не использовали сто тысяч способов дознания инквизиции. В этом не было нужды. Его реакция на серебро и факты, записанные в десяток толстых фолиантов, говорили сами за себя. Его просто бросили существовать между жизнью и смертью в вечном царстве холода и боли, пока из далекой и теплой Италии не доставят приказ подписанный самим Папой. Вчера, когда он снова почти не умер, и заботливые церковники вытянули его из камеры, чтобы привести в чувство, он услышал сквозь дремоту смерти, что приказ пришел и казнь назначена на сегодня.
Его даже не сожгут. Он все-таки был кардиналом, пускай и падшим. Тем более, что никто не собирается отпустить его душу к Хозяину. Он навечно останется в Ничто, откуда его вырвет только труба Гавриила в Судный день. Его живого, оплетенное тонкой серебряной цепью, опустят в специально вырытый в одной из пещер бассейн со святой водой, а сверху завалят солью. А затем замуруют вход в пещеру и постараются забыть, где лежит тело заживо погребенного кардинала.
Морис вздрогнул. Умирать, тем более так, он не хотел.
Замок в железной двери с искусно сделанным серебряным распятием Христа, лязгнул, и дверь бесшумно открылась. Потянуло таким благостным и таким долгожданным теплом. Морис тихо всхлипнул от боли и повернул голову к палачам. В дверном проеме стояли двое. В плащах инквизиторов с надвинутыми на лица капюшонами. За этими двумя в коридоре маячило еще шестеро.
— Собирайся. Твое время пришло, — безликий голос из-под капюшона.
Морис попытался встать и гордо взглянуть в глаза тюремщикам, но из этого у него ничего не получилось. От боли и холода мышцы совсем потеряли подвижность, а от попытки приподняться с ледяного пола он тихо зашипел. Фигура в плаще кивнула, стоявшие в коридоре вошли и грубо подняли его за руки. Двое других взяли за ноги. С ним не церемонились.
— Предупреждаю, без глупостей. Ты знаешь, чем это тебе обойдется, — тот же спокойный голос, лишенный всяческих эмоций.
Он знал, что случится, если он начнет делать глупости при этих людях. Это были не простые инквизиторы, способные только жечь и пытать. Это был особый орден, созданный по указу самого Папы. Орден Изгоняющих. Орден борцов с нечистым духом, орден бойцов с теми, кто творит непотребное богу колдовство. Он однажды попытался колдовать при них. Колдовать, не подумав, от отчаяния. Когда его только вытащили из серебряной клетки и посадили в камеру. Изгоняющие действовали слаженно. Они не растерялись, когда Морис произнес первые темные слова силы. Другая сила, святая, кувалдой ударила его в грудь, обожгла своей святостью и Морис потерял сознание от ужаса и боли. Больше при них колдовать он не пытался.
Его несли нескончаемыми темными коридорами, лишь кое-где освещаемыми тусклым и дрожащим светом чадящих факелов, бесконечными лестницами с избитыми за несколько столетий каменными ступеньками. Он несколько раз терял сознание от боли, но его все несли, и несли по, казалось, бесконечной территории монастыря. Наконец он очутился в зале, где-то в неглубоких подвалах монастыря. Большая жаровня в углу с тлеющими углями, от которых исходило тепло. Оно проникало в замерзшие мышцы, наливало их силой. Несколько факелов на стенах освящало стол, за которым сидели три судьи Церкви с мрачными и каменными лицами. Лишь глаза настороженно и брезгливо рассматривали его. Как рассматривают грязного, но, тем не менее, опасного пса. Или волка.