Одинокий путник - Денисова Ольга. Страница 5
– Ну что ты испугался? – ласково улыбнулся ему иеромонах, – заходи и садись. Только закрывай двери.
Он указал на стульчик около кровати, на которой сидел сам.
Лешек еще раз восторженно осмотрел келью и перешагнул через порог.
– Садись, малыш, не бойся. Я слышал, ты поешь ребятам песни?
Лешек обмер и замотал головой, от страха не в силах вымолвить ни слова. Все равно подслушали! Как Лытка не убеждал его в том, что охрана надежна, их все равно подслушали! На глаза навернулись слезы, и, как он не старался их удержать, потекли из глаз крупными каплями.
– Что ты, детка? – Паисий поднялся и усадил Лешека на стульчик, поглаживая по голове, – что ты плачешь?
– Нет… Это не я… – сумел выговорить Лешек, – я не пел, ничего не пел!
– Да не бойся же, я не собираюсь тебя за это ругать.
Но Лешек не поверил ему – наверняка, он просто прикинулся добрым, чтобы выведать у него эту тайну, получить признание. Но кружка подслащенной воды и просвирка, которую обмакнули в мед, немного его успокоили – по крайней мере, он перестал плакать.
– Я обещаю, что ничего плохого тебе не сделаю, и никому не расскажу о нашем разговоре, – Паисий присел на колени перед Лешеком, чем сильно его смутил и растрогал: теперь слезы готовы были хлынуть из глаз от теплых чувств к иеромонаху, – я просто хочу услышать, что за песни ты поешь. Только и всего.
– Тебе не понравится, – вздохнул Лешек.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– А ты попробуй. Выбери что-нибудь подходящее.
И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь – вдруг песня окажется недостаточно хороша? – но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как ему хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
– Спой мне еще что-нибудь.
Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование, и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще – про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника, он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом там не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
– Послушай, а что ты думаешь о Боге? – спросил его Паисий.
Лешек пожал плечами и честно начал читать Символ Веры, но иеромонах быстро его перебил:
– И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
– Может быть, ты можешь спеть? – предложил иеромонах.
Лешек подумал немного, и спел о туче, и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня…
После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе, и рассказывал ему евангельские сюжеты, может быть, немного не так, как они были записаны в Библии. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало – в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про смоковницу, на которой уродились плохие плоды, и смоковница представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Нагорной проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет – его душа оставалась глухой к подвигам Иисуса, он не оценил даже распятья, и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И пятью хлебами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не приходилось голодать.
В любовь Иисуса Лешек не верил. Если Иисус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям получалось, что грешит он на каждом шагу, и не подозревает об этом.
Надо отдать должное иеромонаху – он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своей задумки: Лешек продолжал солировать в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодию тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало – и монахи, и паломники от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
С тех пор, с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».
Короткий зимний день склонился к закату, и Лешек решил пробираться поближе к реке – когда сядет солнце, он легко потеряет нужное направление. Зимой солнце садится быстро, и темнеет в лесу сразу: недолгие серые сумерки оборачиваются светлой, снежной ночью.
Лешек осторожно засыпал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои – только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена – мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки – мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание: тонкое и жалобное.
Поземка то прижималась к земле, то взлетала вверх, свивалась маленькими воронками, и снова расстилалась понизу, и бежала, бежала вперед. Лешек плохо видел в сумерках, и не сразу заметил двух всадников, двигающихся в сторону монастыря. Когда они немного приблизились, сомнений не осталось – это дружина Полкана, монахи-воины. Их клобуки развивались на ветру, как будто у каждого за плечами сидела черная птица с раскинутыми крыльями, полы темных суконных мантий, расстегнутых до пояса, поднимались и опадали в такт движению лошадей – всадники скакали неспешной рысью.
Хорошо, что он не спешил выйти на лед – его бы сразу заметили. Лешек подождал, пока всадники проедут мимо, но, к его удивлению, они, добравшись до поворота реки, повернули назад, такой же неспешной рысью – монахи патрулировали реку. И, наверняка, за следующим поворотом тоже неторопливо двигаются еще двое, а дальше – еще и еще. Лешек сжал губы: так легко, как в первую ночь, ему идти не удастся. Что ж, путь на лед закрыт, значит, надо идти по снегу, вдоль реки. В темноте, под пологом леса они его не заметят, зато он отлично сможет видеть преследователей.
Если бы он догадался об этом заранее, то за день смог бы сплести себе снегоступы – у костра это было бы не так трудно. А сейчас он просто отморозит руки.
Иногда проваливаясь в снег по пояс, он пробирался вперед, только когда монахи ехали к нему спиной, и старался всегда держать их в поле зрения. От ходьбы Лешек быстро согревался, но, стоило ему остановиться, пережидая, мороз брался за него еще крепче. На его беду, над лесом поднялась полная луна и осветила реку лучше, чем сотня факелов: теперь монахи могли заметить его, если бы случайно оглянулись.