Каратели - Адамович Алесь Михайлович. Страница 32
Сначала Муравьев присматривался к немцам с профессиональной завистью военного: вот это машина! Нет, не их листовки, не газетки на немецком и русском языках, не пропагандистские слова о «национал-социалистской идее», «новой Европе», «величайшем гении и полководце» его интересовали — обыкновенная смазка, какой все пользуются. Даже более грубая и безграмотная, плохо усваиваемая. Но его влекло вблизи рассмотреть, как ходят, как отрегулированы рычаги машины, в которой и сильный, и трус, и храбрец — все действуют, как это необходимо командирам, командованию. А что немцы далеко не храбрецы, не «зигфриды» в большинстве и, как все люди, хотят живыми остаться, а не умереть — даже за фюрера! — он разглядел очень скоро. В первом же бою — на их стороне. Даже скучно, тошно сделалось, когда увидел, что это так. Но, может быть, так и надо. Зато если приказано — трусят не трусят, но все будут делать, чтобы командирский приказ выполнить…
Его тоже учили, готовили быть частью грозной машины, он всей душой поверил в самоценность дисциплины, исполнительности, стойкости. Война, так обидно начавшаяся, оторвала его, швырнула под колеса чужой машины, он чуть не размозжил голову о чужой металл, но уцелел. Теперь с него стирают старую смазку, смазывают заново, другой. Но не в словах дело. Муравьев не какой-нибудь белорусский дядька с четырьмя классами и не «самостийник», вроде Мельниченко, чтобы ему жеваное в рот запихивали. Он, раз уж так получилось, избрал место «солдата в стане врага», и пошел на это с головой холодной, не дурача себя новыми словами. И даже уважает себя за эту трезвость, даже немного гордится собой. В командиры он не напрашивался, но выправка уважающего себя военного сразу заметна, и Дирлевангер обратил на него внимание. Сначала только о звании спросил через переводчика и прошел дальше, но вдруг вернулся: «Какое образование?» Сказал и об учительском институте. Штурмбанфюрер оглядел лейтенанта-учителя с недобрым любопытством: «Любите детей?» Двойная фамилия — назвал себя все-таки «Муравьевым-Хильченко» — тоже понравилась. «Гут!» — и назавтра дали цуг — взвод. С первого же дня стал надраивать свой цуг до блеска. Всех, кого отдали под его начало. Какой национальности, военный ты или из местных полицаев, Муравьева не интересовало. Это «мы», а это «они», и «мы» должны показать, доказать, что можем быть не хуже «их» — в строю, в стрельбе, а в бою особенно! Пусть хоть так, хоть теперь зауважают нас. Взывал к чувствам: «Покажем, ребята, а? Шаг покажем!» Или: «„Галю молодую“ запевай! Покажем?»
Еще в дни, когда он отчаянно цеплялся за откатывающуюся и распадающуюся машину, ему этого мучительно хотелось: быть, почувствовать себя впаянным в устойчивую, надежную, победоносную! И в бесконечных колоннах военнопленных, бредя навстречу их мотопехоте, все еще присматривался: что это за сила такая, кто они, какие? Теперь он видел их вблизи — немцев. Даже сам командовал по их уставу. Что ж, обычный устав, который когда-то пруссаки подарили всей Европе. Но для других он так и остался скучным учебным пособием, а для немцев — это точный рентгеноснимок их сердца, их позвоночника. Действуют по уставу потому, что существо их так организовано. А не так: схочу — буду, не схочу — хоть кол на башке теши! И он тесал, обтесывал. Поддавались, старались, тогда и он для них не цугфюрер, а «Слава», свой в доску, пожалуйста! Не для себя старается, а чтобы людьми себя могли чувствовать, снова уважать себя.
Сначала дотягивал своих до немецкой выправки, автоматизма, дисциплинированности. Да и просто надо было мышцы намотать на тощие тела тех, кто прошел лагеря. Но присмотрелся к немцам поближе, и даже презрение к ним возникло и делалось все злее. Разве можно уважать эту бабью мелочность, жадность в еде и к посылкам, всякому барахлу — и это при их несокрушимой убежденности, что нет на свете честнее, богаче и достойнее их? Мир распотрошили, и куда же все подевалось, если им надо посылать в Германию белорусского гуся или еврейское белье? Обидно видеть, как те, кто пленил тебя и кому пошел служить, как они всерьез трусят перед одной лишь тенью партизана — эти берлинские шуцманы, которые присланы, чтобы страх нагонять на «бандитов». Ну, тогда Муравьев вам покажет, как надо воевать с партизанами и не думать о своей шкуре, а уж про гуся тем более. Эх, будь он своим при такой машине, да разве так он воевал бы, Слава Муравьев! Тогда пусть уважают в нем солдата, если русского уважать не хотят. А там, гляди, и дальше пойдет, изменится что-то…
Был случай, который мог окончиться для него скверно, но Муравьев показал, что он и немца уважать не будет лишь за то, что он — немец. Если хороший солдат — пожалуйста! Но не за то лишь, что ты — немец. Возможно, что и Дирлевангер про тот случай знает, но ни разу и виду не подал. А иначе должен был бы женить своего «русского дублера» на «вдове». Еще бы: «иностранец» ударил немца! Немецкие офицеры имеют право, и солдаты даже привыкли к пинкам и оплеухам. Но чтобы ненемец! Даже если он и командир.
Было это в начале мая. (Больше месяца носил бинт, а потом привыкал к своей руке без двух пальцев — безымянного и мизинца, — розовая кожица, прозрачная, как вощеная бумага, вот и сейчас все чешется…) Две роты направлены были забирать по району молодежь. Сами в Германию ехать не хотят — посылай повестки, не посылай.
Муравьев вдруг принял решение: сделать на бронетранспортере бросок в непуганую глубинку. Километров шесть промчались. Немец-шофер и два других «майстэра» явно не одобряли его рискованной затеи. Да и почему бы им не подумать, что Муравьев собирается (как когда-то Загайдака с Горбатого моста) утащить всех в лес, в лапы к «бандитам»? Чем страшнее становилось немцам, тем веселее было Муравьеву. Ворвались в деревню, а там как раз свадьба. Вся молодежь в сборе. То, что надо. Прихватили и жениха с невестой, и дружков-шаферов. Конечно, со скандалом: выпившие все, да и когда это у нас на свадьбах не бузили? Согнали в кучу, заперли в двух избах. Другой на месте Муравьева погнал бы в чем стоят, он же разрешил теткам толково собрать их в неблизкую дорогу.
Кто знает, сколько людей там, в России, будет спасено — да и здесь тоже — такими, как Муравьев, да, каратель Слава Муравьев, да, палач штурмфюрер Муравьев! «Человек в любых условиях человеком может остаться…» Конечно, отец не имел в виду такие условия, не допускал даже, да и не поверил бы, что его Слава может стать, кем стал, делать то, что он делает.
Но разве то, что происходило, что случилось за этот год, кто-нибудь мог вообразить вчера? Раз уж так сложилось, кто-то должен взять на себя самое страшное, тяжелое: среди палачей оставаться солдатом, быть примером и в конце концов помочь своим. Нет, совсем не так, как сделал Загайдака: ну, увел он отделение, девять человек, ну, убьют они десять немцев. Пока их самих не прихлопнут. Война-то все равно проиграна. Только распаляют лютость победителей. Теперь самое главное — судьба и жизнь не моя и твоя, а многих и многих миллионов, тех, кого народом именуют. Что может Муравьев, такие, как он? Да, они в стане врага, врагу помогают побыстрее закончить уже выигранную войну. Были и такие головы, мысли: мол, у нас оружие, незаметно нарастим целую армию русскую, и немцам придется считаться с нами. Чепуха! Фантазии! Путь один: завоевать у немцев уважение. Делать приходится черт знает какую работу. Но везде можно остаться человеком, которого будут уважать. Показать, чего мы стоим — хотя и проиграли войну. Переубедить, убедить, что с нами можно иметь дело — и в работе, и на войне. А у них впереди еще полмира. Такие мы им будем нужны. Убивая вместе с ними какие-то тысячи, потом спасем миллионы. Главное — впереди. Главное — там.
Пока с плачем, воем бабы тащили к бронетранспортеру одежду для «навербованных», харчи им на дорогу, Муравьев решил пройтись по деревне. Он любит зайти в хату, поговорить, послушать местных жителей. Смотришь на себя их глазами, со стороны, и лучше, острее ощущаешь, что у тебя внутри и кто ты, что ты на самом деле. Для них ты предатель, враг, но к ним не испытываешь ответной злобы, ненависти. Не можешь им сказать, почему ты в форме немецкого офицера, эсэсовца, а если бы и сказал, не смогли бы, не захотели бы они понять. Потому что умирать надо им — ради других, которые далеко. И понять их можно. Но другие когда-нибудь, может быть, поймут и тебя…