Дракон мелового периода - Гурова Анна Евгеньевна. Страница 3
2
Встреча с Погодиной. Геле предсказывают будущее
На следующий день, чудесным июньским утром, я вышла из дома и не торопясь пошла к трамвайной остановке. Солнце нежно пригревало сквозь буйную зелень. Лето еще только начиналось, а Приморский район уже превратился в самый настоящий дремучий, опасный, волшебный лес. Новостройки Комендантского аэродрома затопило зеленое море манжетки и лекарственной ромашки. Я шла и представляла, как в этом море сбиваются с курса дома-корабли. Редкие, жалкие, трепещущие на истинно океанском ветру саженцы берез – ложные маяки в этом море сорных трав. А у нас на Савушкина, в тополиных зарослях, в старушечьих цветниках, где цветет душистый табак и плодятся бабочки-лимонницы, дворы и улицы превратились в своды и тоннели лесного царства.
Настроение абсолютно не соответствовало началу каникул. Я собиралась поехать в художку, отыскать Антонину и поставить вопрос ребром: допустят меня к занятиям в мастерскую реальности или нет? Последний раз я побывала в мастерской недели три назад, как раз в тот день, когда так много всего случилось: исчезла непонятно куда Эзергиль, сгорела моя яблоня, ушел Иван, прокляв нас всех на прощанье, а я в Сариоле заморозила до смерти двойника Саши Хольгера. С тех пор я обходила мастерскую стороной, поскольку боялась там появляться. Но сегодня утром, замученная неопределенностью, сказала себе: хватит. От судьбы не уйдешь.
В то время, когда во всех школах начинались каникулы, в художке, наоборот, набирал обороты пленэр. В июне художка обманчиво пуста. Зеленая крыша едва виднеется над буйством зелени, благоухают заросли сирени; все подходы к зданию, кроме главного, заасфальтированного, заросли могучими наглыми сорняками. В здании уютно пахнет нагретой на солнце пылью. Везде прибрано, даже у живописцев мольберты не валяются грязной кучей посреди аудитории, а помыты и убраны в кладовку. Буфет закрыт. Редко-редко пройдет ленивым шагом какой-нибудь препод. И то верно – что ему тут делать? Место препода сейчас на природе. Если заглянуть в глубь зарослей, то непременно найдешь там десяток-другой учеников-реалистов, готовящих первые, самые простые задания: «травинка», «ствол дерева», «сныть», «лист щавеля»… Когда подготовительные задания выполнены, группа едет туда, куда взбредет на ум преподу. Например, в позапрошлом году, когда я еще не поступила в мастерскую реальности, нашу общехудожественную группу занесло аж к Петропавловской крепости. Мы торчали там с мольбертами неделю, как группа сбежавших из дурдома пациентов, а иностранные туристы то и дело заглядывали нам через плечо, восклицая: «О, русский Пикассо! Русский Малевич!» – к глубокому возмущению препода. А как-то ходили в зоопарк, рисовать зверей в динамике. Я сейчас думаю: хорошо, что у меня тогда еще не открылся дар реалиста, а то карьера доктора Моро мне была бы обеспечена.
Итак, художка была пуста. Я с надеждой осмотрела доску объявлений, но ничего относящегося к себе не нашла, кроме приказа об отчислении из мастерской реальности, висевшего там же, где и прежде. А спецкурс демиургии, похоже, вообще расформировали. Вернее, он распался сам собой. Эзергиль покинула нашу реальность, отправившись искать загадочный мир поля, и с тех пор ни слуху, ни духу. Иван, возмущенный тем, что созданный им мир оказался ненастоящим, хлопнул дверью и ушел в другое училище, а в какое – никому не сказал. Меня выгнали «за грубые нарушения профессиональной этики и поступки, несовместимые с Кодексом мастеров Чистого Творчества». Хоть бы ознакомили меня с этим Кодексом, я бы знала, что нарушаю. Впрочем, незнание закона не освобождает от ответственности. На спецкурсе осталась только Погодина, но было совершенно ясно, что папаша ее отсюда заберет при первой возможности.
Я заглянула в учительскую. Там мирно попивал чаек бородатый учитель иллюзионистов. На мой вопрос он сказал, что Антонина Николаевна с группой реалистов ушла в парк на Елагин остров и передала всем опоздавшим, чтобы они отправлялись сами знают в какое место. Я кивнула, поскольку знала, какое место она имеет в виду, поблагодарила препода, вышла из учительской и в коридоре нос к носу столкнулась с Катькой Погодиной.
Мы обе аж вздрогнули, отпрянули в стороны, а потом надменно друг на друга уставились.
Первой мыслью было: «Ну почему я все время одеваюсь, как Гаврош, в первое, что с утра под руку подвернется? Почему бы, по примеру Погодиной, не завести себе персонального стилиста, а также визажиста, парикмахера и кутюрье?»
Катька была наряжена, как на пикник с президентом: белая суперкороткая плиссированная юбка, босоножки с оплеткой голени и блуза с узким глубоким декольте, в котором матово поблескивает нечто не то серебряное, не то платиновое. Настроение у меня мгновенно испортилось.
– Привет, – неожиданно поздоровалась первой Катька. Она наверняка провела сравнение в свою пользу и решила до меня снизойти.
– Ну, привет, – настороженно ответила я. – Ты чего в художке делаешь?
– Учусь, вообще-то.
«А мини к твоим кривым ногам не идет», – мысленно парировала я, а вслух спросила:
– Нет, не вообще, а сегодня? У нас же вроде каникулы.
– Это у вас каникулы, – Погодина выделила слово «вас». – А у нас – практика.
«У кого это „вас“»? – удивилась я. А когда догадалась, то покраснела от злости и стыда. «Они» – это значит «мастера реальности». Я же теперь отношусь к большинству. К тем, кто получает общее художественное образование. С Олимпа меня изгнали, из элиты исключили. Я теперь – как все.
– Тебе не о чем переживать, – сказала с притворным сочувствием внимательно наблюдавшая за мной Катька. – Формы и средства выражения могут меняться, но искусство всегда остается искусством.
Кем она себя считает, чтобы читать нотации, возмутилась я. Антониной? А больше я ни в чьих поучениях не нуждаюсь. Не успела я придумать, как изящно отбрить Катьку, как та снова заговорила:
– Давай вместе подумаем, к чему ты больше всего склонна, если отбросить Чистое Творчество. Может, к станковой живописи? Или к компьютерному дизайну?
Ну надо же, Погодина озаботилась моей судьбой, восхитилась я. И заявила с серьезным видом:
– О да, мне с детства нравилось расписывать тарелки и чашки.
– Вот видишь! Советую тебе уже сейчас нацелиться в Мухинское. Там самая сильная школа декоративно-прикладного искусства…
– Я собиралась пойти работать на Ломоносовский фарфоровый завод, – скромно потупив глаза, пролепетала я. – Правда, сначала надо закончить ПТУ. Даже не знаю, справлюсь ли…
Перед моим внутренним взором встала яркая картинка: цех по росписи чашек на Ломоносовском фарфоровом заводе. В огромные решетчатые окна врывается утреннее солнце. Бесконечные ряды столов, за каждым – труженица с кистью в одной руке и чашкой в другой. Я в белой косынке и синем халате. Передо мной штабель белых чашек. Дневная норма – двести штук. Я поправляю волосы, убираю под край косынки выпавшую прядь, беру сверху штабеля первую чашку и рисую на ней аленький цветочек…
До Катьки наконец-то дошло, что я над ней издеваюсь. Она сощурила глаза, открыла рот с таким выражением, как будто собралась наговорить мне множество гадостей, но передумала и уронила:
– Бедняжка. Мне тебя правда жаль. Не представляю, как жить без Чистого Творчества. По мне, так лучше смерть.
Я почувствовала себя так, как будто меня ударили. Причем ниже пояса. И немедленно ответила тем же.
– Как там Санек? – спросила я невинным тоном. – Что-то давно мне не звонил. Дня два, наверно.
Я угадала. Стоило только произнести имя Саши Хольгера, как у Погодиной мгновенно пропали и чувство юмора, и большая часть здравого смысла.
– Он тебе не Санек, – угрожающе процедила она.
– Передавай ему от меня нежный и пламенный привет. И пусть позвонит.
– Лучше отстань от него. Если между вами что-то и было, все кончено.
– Ты можешь, конечно, так считать, – с явно притворным сочувствием сказала я. И добавила, как бы в сторону: – Бедняжка…