Книга суда (СИ) - Лесина Екатерина. Страница 48

На столе белый лист, писать не получается: мысли путанные и беспомощные, как мальки в ведре. Ярви его боится. Все в деревне его боятся, но Фоме нет дела до всех. Все - это слишком много, а вот Ярви… утром пришлось успокаивать, убеждать, уговаривать… она поверила, вроде бы поверила, но все равно старалась не подходить близко. Больно и несправедливо.

«Я не знаю, что именно привело Ярви в больший ужас: то, что я убил троих человек, или то, что я выжил, хотя должен был умереть. Из ее рассказа удалось узнать, что я пришел домой сам, весь в крови. Особенно Ярви испугал нож в моей руке, и то, что я пытался говорить».

Фома отложил ручку, не получалось, ничего не получалось. Он хорошо помнил и слабость, и боль, и дыру в боку, сквозь которую розовыми пузырями вытекала кровь. Запах помнил, темную шею раненого, и то, как давился, захлебываясь теплой солоноватой жидкостью, но глотал, потому что хотел выжить. Выжил, и еще утром радовался этому, а теперь… его боялись. И Ярви, и Михель, и остальные тоже - Фома сходил к колодцу, не столько за водой, сколько для того, чтобы убедится в своих опасениях.

Молчание. Любопытные взгляды, быстрые, скользящие, чтобы не дай бог не заметил этого неназойливого, приправленного страхом внимания.

«Неужели кому-то жаль этих троих? Ведь все же понимают, что окажись на моем месте кто-то другой, то деревня скорее всего лишилась бы и стада, и пастуха. Понимают, но продолжают жалеть их, возмущаясь тем, что я не только убил, но и выжил. Неужели моя смерть примирила бы их с фактом убийства? Не понимаю, хотя честно пытаюсь понять».

Круглое пятно света на столе, полупрозрачные восковые капли медленно ползут вниз по чуть искривленной колонне, если поднести ладонь к пляшущему на ее вершине пламени, можно ощутить тепло, неровное, живое, почти такое же живое, как то, что исходит от людей.

«Выжив, я словно бы нарушил некий неписанный закон, смысл которого неясен, и теперь само мое существование противоречит общественной морали. Однако не сомневаюсь, что в случае моей смерти, люди жалели бы меня не менее, а может и более, чем тех, кого схоронили на деревенском кладбище. Но в чем же разница? Почему живой, я - чудовище, тогда как будучи мертвым считался бы жертвой?»

Шрам на боку зачесался, прикасаться к нему было немного боязно, Фоме казалось, что стоит чуть надавить, и тонкая корочка молодой кожи треснет, разрастаясь новой раной. Но свербело неимоверно.

«И так же непонятно отношение Ярви. Неужели я когда-либо дал повод думать, что способен причинить ей вред? Она - самое дорогое, что есть у меня в этой жизни, мое тепло, мой свет и счастье. Она согласилась стать моей женой, разделить со мной жизнь, но теперь отвергает, оскорбляя недоверием. Не могу на нее сердиться, только больно очень, будто все, что сделано - зря».

И это еще хорошо, что никому и в голову не пришло, чем Фома заплатил за свою жизнь, догадайся кто, что он кровь пил, то… лучше не думать, лучше надеяться, что подобное больше никогда не случится, а Ярви поймет, увидит, что он совсем такой, как прежде, и успокоится. Она же его любит…

«Разумом я понимаю, что не в праве требовать от людей понимания или признания. Прежде меня самого страшило все неизвестное и непонятное, не укладывающееся в рамки привычного мира. Теперь, не столько повзрослев, сколько увидев многое, отчего будь у меня выбор, охотно отказался бы, прихожу к мысли, что жизнь чересчур сложна и запутанна, чтобы ограничиваться какими бы то ни было рамками. Ранее я называл себя человеком и делал многое, чего теперь стыжусь. Потом я был никем и ничего не делал, но все равно стыжусь. Теперь… я не знаю, кем я стал, но молюсь о том, чтобы позже, когда появится возможность оценить и осмыслить все совершенное и несовершенное, мне не было стыдно. Еще очень хотелось бы вернуть ее любовь, наверное, глупо, но ради этого я готов умереть».

Лист закончился, а оранжевый огонек норовил соскользнуть со свечного огарка. Сон Ярви спокоен и глубок, и Фома позволил себе коснуться ее волос. Быть может, завтра ему удастся отыскать нужные слова, чтобы объяснить - он не изменился.

Или почти не изменился.

Коннован

На цифровой панели без четверти пять. Утро. Или вечер. Здесь, под землей, сутки - понятие абстрактное. Производство идет круглосуточно, но мне, в отличие от завода, нужен отдых. Правда, несмотря на усталость, проснулась я до того, как сработал будильник. Значит, еще целых пятнадцать минут можно лежать, рассматривая… ну хотя бы потолок. Или стены. Больше в комнате смотреть не на что: шесть квадратных метров, плюс еще два на отдельный санузел - роскошь, доступная лишь старшему руководящему звену.

Пятерка на панели сменилась шестеркой, минус одна минута относительного покоя, осталось еще четырнадцать, но в конечном итоге придется вставать, умываться, одеваться и возвращаться к работе, не то, чтобы мне не хотелось, но…

Завод - это зверь, техномонстр, мышцы станков, кровеносные сосуды энергокабелей, тонкие нити-нервы телефонной связи, и люди, прочно обжившиеся внутри этого чудовища. Симбиоз. Люди кормят зверя, чистят, чинят, ухаживают, спешно ликвидируют очаги аварий, а он работает, обеспечивая суетливую человеческую армию порохом и взрывчаткой.

Мы с ним знакомились медленно. Я привыкала к запахам и звукам, а завод ко мне. Линии, цеха, смены, поставки-отгрузки, обеспечение, напряжение, натяжение… никогда не думала, что в моей голове способно уместиться столько вещей сразу. Но чем больше я вникала в суть производства, тем больше мне это нравилось. Я была нужна технозверю, я была частью его и частью жизненно необходимой, и от осознания этой необходимости даже дышать становилось легче. Наверное, это ненормально, но для меня Завод не был просто совокупностью технических процессов, обеспечивающих непрерывный производственный цикл.

Извращенная эмоциональность, так сказал бы Карл, узнай он о мыслях. Но Карл был далеко, а технозверь рядом. С ним можно было поговорить, прикоснуться к стене, ощущая, как вибрирует бесконечное тело-лабиринт, словно отзываясь на ласку, и представить, что случись мне уйти, завод будет скучать.

Глупости, но с ними легче. Завод не дает расслабиться, он требует внимания постоянно, зато некогда думать о проблемах личной жизни. Да и нет у меня никакой личной жизни. Завод есть, а жизни нет.

Десять минут, цифры на панели зеленые, раздражающе яркие. И стены в комнате зеленые, говорят, цвет успокаивающе действует на нервы людей, не знаю, лично у меня он вызывает стойкие ассоциации с болотом. Настоящая зелень там, наверху, в спутанной гриве деревьев, в хрупких стеблях травы и мутной воде зарастающего пруда.

Восемь минут до официального пробуждения. О том, что осталось снаружи, лучше не думать. Теперь мое место под землей, внутри технозверя, и рано или поздно я привыкну, ко всему ведь привыкают.

Только не к войне.

Мне часто снится бой в ущелье, черная громадина танка, рассыпающиеся пылью камни и ледяное дыхание Северного ветра. Я помню собственный страх и воцарившуюся спустя несколько мгновений тишину. Мертвые танки, мертвые пехотинцы, мертвое оружие и мертвые стены ущелья подпирают мертвое же небо. И собственное отражение в мертвых глазах того, кто даже во сне был неизъяснимо дорог. Каждый раз, просыпаясь, я соскальзывала в воспоминания, пытаясь понять, что же сделала не так. Почему Рубеус разговаривал со мной, словно я была виновата. Был приказ. Были танки. Был шанс остановить и… лед, тоскливый плач Северного ветра, жмущегося к промерзшим скалам и чувство вины, от которого я до сих пор не могла избавиться. А еще вопрос: кому нужна эта война?

Ущелье запечатали, не границей - просто несколько направленных взрывов, грохочущая лавина оседающих гор, и в результате насыпь-стена отделяющая нас от кандагарцев. Правда, имперцы с прежним упорством продолжают обстреливать завод, но толстая шкура технозверя, глубоко зарывшегося под землю, гасит взрывы, лишь иногда мелкой дрожью стен и белым мелом отслоившейся штукатурки доносится эхо.