Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 103
Женщина! Старушечка, одуванчик божий! А где Туз?! Горница и вправду полутемная, только никакого хрустального шара на столе нету. Вместо шара стоит пузатый самовар, две чашки с блюдцами, сахар колотый, печенье, варенье из кизила...
Оглядываюсь.
Больше никого в горнице нет.
— Я это, я, девочка. Не ищи.
Да она ведь мысли мои слышит-читает!
— Мысли читают, когда мысли есть. А у тебя прямо на лице все написано. Это при тебе Мишка-Головастик давеча помер?
— При мне... ну... не совсем при мне. Он напился пьяный, его к ручью отнесли. А потом Вадюхе-Сковородке поплохело — мы и ушли оттуда, от греха подальше. Идем, глядь — а он уже мертвый лежит, головой в ручье. Захлебнулся. Да ежели б я видала, как он тонет, разве ж я...
— Верю, девочка, верю. Только мне самой посмотреть надо. Ты согласна?
— Я?.. Да согласна, ясное дело... Ой, как это — посмотреть?
— А твоими глазами. Эй, Валет! — возражать не будешь, поперек масти не встанешь?
— Не встану, Туз. Раз надо в прикуп заглянуть — так тому и быть. Только по одной открывать будем, осторожно, чтоб у девки мозги набок не съехали.
— Это ты МНЕ говоришь, Валет?!
Показалось на миг: не старуха передо мной — коршун хищный! Были глаза, стали угли, нос крючком загнулся, когти уж навострила — вот-вот вцепится в нас обоих, примется на части рвать! В животе словно ледышка вдруг объявилась, ноги сами назад дернулись.
Прочь отсюда!
— Тебе, Туз. За свою крестницу я в ответе, не ты.
Встал между мной и коршуном вороной жеребец.
Тряхнул гривой.
— Знаю, Валет, — и вновь: сидит за столом горбоносая старуха-гречанка. Уж не мать ли той колдунье, что нас встречала?
Какая разница? — если чай пить зовет.
Чай у нее... крепок больно.
— Ну что ж, сдавай, Валет.
Был жеребец, да сплыл. Повернулся ко мне дядька Друц, улыбнулся вымученно:
— Не бойся, Акулина, она только посмотрит, как дело было. Ей знать надо.
— А я и не боюсь!
Вру я. Боюсь. Да так, что коленки трусятся. Уж и на стул усадили — а все одно трусятся. И в глазах темнеет, темнеет, холодом из углов веет... Вот так, небось, смерть и приходит!
Только это не смерть. Это Друц мне на голову с двух сторон ладони свои положил, пальцами глаза прикрыл. Как поняла: сразу спокойней стало, и страх убежал — лишь чуток в животе осталось; и холод остался. Ну да ладно, стерплю! Чай, не зима. Знать бы, как эта Тузиха мне в голову лезть собирается? Не клещами же?! Нет, дядька Друц такого бы ей в жизни не позволил, будь она хоть Тузиха, хоть черт с хвостом, хоть ангел Божий! Дядька Друц — он...
— Вспоминай, Акулина. Михаила-Мишка вспоминай, хозяина, гостей... всех!
И — само перед глазами встало: вновь Мишок, будто живой, передо мной. Смеется, вина мне в стакан подливает, себе подливает, и знать не знает, бедолага, что не вино то — погибель его! Я ему сказать хочу — а язык ерунду молотит. Мишок опять смеется, тянется к бутыли...
Бутыль трясется в его руке, булькает, захлебываясь, вино разливается по столу кровавой лужей — а я вдруг ловлю взгляд сидящего напротив землемера. Пустой взгляд, оловянный. Как... как у того душегубца на заимке.
Господи! Да сколько ж его вспоминать-то буду?! Забыть бы...
А лицо в складках все наплывает, наплывает, пуговицы оловянные в оторочке ресниц уж рядом совсем, донага раздевают, душу наизнанку выворачивают — и не пойму: землемера то глаза, или Петюнечки-душегубца с лесной заимки, или... или это Туз-коршун в душу мне смотрит, в Друцевы руки своими когтями поверх вцепилась — не оторвешь; сжимает, сжимает мне голову — вот-вот лопнет головушка моя разнесчастная; а пуговицы жгут, сверлят взглядом, требуют неведомо чего. Да я бы ответила, отдала все, что есть, кабы знала — что! Дяденька Друц, спаси меня, спаси и сохрани! Ведь она сейчас всю душу мою выпьет! Не она — он, он, Петюнечка-душегубец! он и тятю моего зарезал, и меня теперь убить хочет, из могилы вылез, упырь, оттого-то и холодом от него веет, исчадия адского! Вот только почему на нем мундир цивильный с петличками, и усы сосульками?.. Да не цивильный на нем мундир — жандармский! По мою душу явился, ротмистр-землемер, вон и мыльная веревка с петлей в руках! Удавить решил! Не хочу! Не хочу умирать! Дяденька Друц, спаси!
Где же ты?!
— Хватит, Туз! Не в масть прикуп пошел. Хватит, я сказал!
И разом лицо землемера-Петюнечки-ротмистра бледнеть начало, рябью подернулось; вроде как сквозь воду смотрит. Да и не землемер это, и не душегубец — Мишок-утопленник на меня из ручья глядит, а мундир жандармский, один, без человека в нем, по степи прочь уходит, уходит... ушел.
Совсем.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Опасно заглядывать в глаза Видоку; а Тузу-Видоку — опасней опасного. Решились? ну тогда смотрите:
...зеркало!
Вот только почему в нем нет отражения? Почему вы не видите в нем себя? Хотя нет, начало проявляться:
...вершина.
Одинокая, покрытая снегом. От высоты и разреженного, морозного воздуха захватывает дух. Холодной белизной сверкают ледяные глетчеры, и мрачными черными отбесками отвечают им стекловидные изломы базальта.
Мертвая, пугающая красота.
А над ней — бескрайняя синь небес.
* * *
Обратно в Севастополь уж пополудни двинулись. Когда я проснулась. Солнце под навес забралось; разбудило. Спала, как убитая — ничего не снилось! А едва глаза продрала, весь кошмар, что у Тузихи в горнице виделся, словно туманом подернулся; а заодно и драка с рыбаками. Было? не было? сама себе напридумывала?! Нет, не стала гадать. Лучше и не поминать лишний раз все те ужасти!
И ухо совсем не болит.
Друц с Княгиней на меня посмотрели, между собой переглянулись — и вот уже телега у ворот останавливается. Как по волшебству. Им это раз плюнуть. Я и сама так скоро сумею!
Тузом буду.
Самоглавным.
— В город? — спрашивает небритый мужичок в серой замызганной рубахе и таких же, ободранных снизу, портках. На голове у мужичка лихо заломлен набок видавший виды картуз, в зубах — махорочная цыгарка.
На редкость вонючая.
Зато вся телега завалена новыми пустыми мешками — небось, продавать везет.
Мужичку никто не ответил, но он и переспрашивать не стал. Обождал, пока мы все в телегу заберемся — и хлестнул вожжами своего битюга.
Поехали!
Едем. Молчим. Вот уж и мостки рыбачьи позади остались, дорога на подъем пошла. Княгиня папироску достала, прикурила у мужичка, да с таким видом, будто ей знатный кавалер спичку подносит, а она ему великое одолжение делает — и заговорила наконец.
Сделала одолжение:
— Ну, рассказывай, Друц. А после я расскажу. Глядишь, с двух рук расклад и прикинем. Заглянули в прикуп-то?
— Заглянули. Хорошо хоть по одной открывали — иначе как пить дать, сковырнули б девку с ума! Да и то мне поперек масти лечь пришлось.
— Плохо.
— Знаю, что плохо. Туз такого не забывает.
«Да ведь они при мужичке-возчике мажьи дела обсуждают! — доходит вдруг до меня. — Он же, если не последний лапоть, поймет, что к чему, в городе мигом кому надо настучит! Вон, ухи развесил!»
— Эй! — шепчу. — Вы чего, спятили? ветошник же слушает!
— А пусть его слушает, — отвечают.
Я аж речи лишилась — а такого со мной и не бывало-то никогда!
Мужичок тем временем оборачивается и заявляет:
— Верно говоришь, девка. Мешки — они завсегда в хозяйстве нужны! Больших деньжищ, знамо дело, не наживешь, но и с голоду не пропадешь, семью прокормишь.
И обратно отворачивается.
Интересно, у кого из нас ухи позакладывало?!
Или я до сих пор сплю рыбой?
— Забудет Туз, припомнит — то еще полбеды, — цедит Княгиня и дым папиросный из ноздрей пускает. — В моей сдаче полторы беды найдется, Валет. Ладно, говори, что в прикупе углядели.
— И верно, беда: упали цены. И на арбузы, и на персики, и на скумбрию, знамо дело, — вздыхает спереди мужик, даже не оборачиваясь. — А на мешки держатся! — радостно добавляет он.