Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 112

Да вот не сложилось, а сейчас — уж точно не время.

«...Вышел месяц из тумана, осветив стезю обмана...» — бегает доктор припеваючи, слюной брызжет, а рядышком облом «клетчатый», что поздоровее, с Друцем шушукается:

— ...тот самый? Которому барон Чямба заказ передал?

— Заказ? — цедит Друц. Лениво так, вроде между делом. — Какой-такой заказ?

— Да не лепи горбатого, Бритый! Тебя ведь по острогам Бритым кличут?

— Если бреюсь, значит, кличут.

— На жеребца, говорю, заказ. Ты за дело взялся?

— Ай, морэ, жеребец жеребцу рознь! Чистый орловец, что ли?

— Ну!

— В американке бегает? ноги от путового сустава бинтуют?

— Ну!

— Нет, морэ, не я в деле. Я все больше свиней ворую, на колбасы. Хочешь, тебе украду?! жи-ирную!

— Ладно. Я другое скажу: молись, ром, чтобы в этой прихватке мокрой ты сухим вышел. Поздно уж заказ на сторону сливать. Выходит, у нас к тебе интерес козырный, да впридачу двойной. Не рыпайся попусту. А то Щелчок — он у нас нервный. Мама его в детстве часто по голове била. Вот он теперь сперва из шпалера — а после разбирается.

— Уже боюсь, морэ. Всех рысаков для тебя сведу, только не пугай.

— Ну, смотри...

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Ох, и стремное это дело: такому человеку, как Клетчатый, в глаза пялиться! Смотришь в глаза, а словно в два ствола заглядываешь! Выстрелит? не выстрелит? ну и само собой примечается:

...рулетка.

Стол зеленый. Крутится колесо, господа и дамы делают ставки, стучат фишки, шуршат ассигнации, звякают монеты, подпрыгивает шарик. Азартом дышат лица игроков: черное? красное? куш желанный? кукиш от судьбы? «зеро» мигнет-оскалится? дулом револьверным в висок упрется? Эх, судьба — индейка, а жизнь — копейка! Чужой азарт, чужие страсти. Для дураков.

Умный-то всегда при своих останется...

* * *

«Клетчатый» разом умолк; широкую ладонь себе за шиворот сунул. Взопрел, наверное, от разговора. Или мурашек поймать решил, которые по коже. Зашуршали сверху лозы под ветерком; набежала тучка-штучка на солнце ясное, собой закрыла. И откуда взялась-то, приблуда? Клубится краями, уши выпятила, пасть разинула, свет ясный клыками перемалывает.

Не тучка, пудель черный.

Пошли тени по земле гулять, друг с дружкой перешептываться.

Повернулся Ознобишин, Петр Валерьяныч, к Тузихе параличной:

— Кали мера, тетушка Деметра!

Закаменел Федор. И не оттого, что детский доктор со старухой по-гречески поздоровался. Оттого, что голос он украл, Валерьяныч-пройдоха; так вот прямо взял и украл.

Гоже ли красть у покойницы?!

Помнил парень — на берегу у мостков, где с рыбаками драка учинилась, тем же голосом гречанка сказывала:

— Идемте. Туз вас ждет. Я встретить вышла...

И вот на тебе!

Тузиха и раньше-то белая была, а теперь синяя сделалась. Жилы на лбу веревками. Желваки на скулах — галькой. Куда и паралич девался! — приподнялась в кресле:

— Елена!

Детский доктор ей пальцем погрозил: молчи! Спугнешь, дескать. И снова побежал круги наворачивать. Не гроб — муха пойманная, не Валерьяныч — паук-крестовик, мотает петли на добычу, в кокон пеленает.

Остановился.

Тросточкой по краю гроба хлестнул: наотмашь.

Акулькины пальцы в Федькин локоть вцепились — не отдерешь. Федор и сам бы рад за кого придержаться: ведь бездна под ногами! И во дворе они стоят, и не во дворе — над обрывом висьмя висят. Всей честной компанией. Дух захватывает. «Клетчатые» за пазухой шарят, ищут, в кого б стрельнуть; а стрелять-то и не в кого. Разве что в гречанку-покойницу.

Вон она, живая-здоровая, по тропке идет.

Травки ни свет ни заря собирает.

Тряхнуло мир, от подножия до верхушечки. Снова двор, снова гроб, да на столе у гроба, вместо ерунды разбросанной, скалы топорщатся. Ма-ахонькие, все скалы в ладошку собрать можно. Были ракушки, стали скалы. Были лозы, стали волны внизу. Был песок-земля, песком-землей и остался. А по тропке вдоль радужного хребта ближней раковины — муха ползет.

Гречанка Елена; живая.

Ротмистра давешнего Федор вспомнил. Понял, как люди ума лишаются.

На всю жизнь понял.

Хотел было назад попятиться: не вышло. Ноги где стояли, там прикипели — отодрать бы, да вряд ли. Только и увидел, как упал ниоткуда камешек, ударил муху-Елену. Та брык с раковины, к лозам-волнам скатилась, и лежит кверху лапками. Валерьяныч снова тросточкой хлобысть, хлобысть! — сразу видно, злится добрый доктор. Не заладилось что-то. Налетела туча комаров, звенят, вьются над мухой, клювами щелкают...

Клювами?!

Рвут комары-чайки женское тело. Завтракают. Боятся: вдруг отнимут лакомый кусочек!

А Валерьяныч все равно злится. Тросточкой машет. Скальпелем себе жилу отворил; бросил скальпель, зажал порез. Кровь по ладони размазал, ухватил той ладонью двух божьих коровок. На раковину швырнул. «Божья коровка, не лети на небо! — спутай быль и небыль...» Ползут насекомые вниз по скале, глянцевыми спинками отсвечивают.

Сползли осторожненько.

К мухе-Елене, чайками рваной, приблизились.

Злится доктор. Серчает: как были коровки, так коровки и остались. Никем нужным не прикидываются. «Кш-ш-ш!..» — это Тузиха из кресла. «Крыша!..», значит. Над коровками божьими крыша.

Не видно ничего правильного.

Разве что слыхать шепоток в отдалении:

— Глаза уже выклевали?

— Да вроде... подойдем?

— Циклоп велел: только когда безглазая. Иначе, сам понимаешь...

Тут вдруг Валерьяныч как закричит на покойницу:

— Десятка Крестовая! Ты «видок» или слякоть?! Зачем «видоку» глаза земные? зачем?! отвечай?!

Аж приподняло Федора: вдруг возьмет покойница да ответит доктору? Вдруг шевельнет клочьями?! Ф-фу, пронесло — не ответила, не шевельнула. Разве что одна из коровок, которая покрупнее, мерцать принялась. Дрожит себе болотным огоньком: была спинка, стала спина. Человечья. Были усики, стали усищи. Концы кверху закручены. Были лапки, стали сапоги. Ваксой намазаны, до блеска вычищены.

Через тварь насекомую человек просвечивает: то объявится, то исчезнет.

Знакомый человек.

— Княгиня! — заорал парень, себя не помня. — Княгиня! глянь! Это ж унтер!

— Какой унтер?! — Валерьяныч мигом подлетел лесным филином. Тросточку вскинул, пуделем за шею Федькину зацепился: не отодрать. — Откуда знаешь?!

Глянул Федор искоса на крестную: кивает.

Отвечай, мол.

— В «Вавилоне» видел. Он с тем ротмистром приходил, что на глазах у всех рехнулся. Навроде денщика при нем. Акулька еще врала, будто ротмистр землемером в Грушевке переодевался...

— Землемером? Когда у Вадьки-контрабандиста крестника утопили?!

— Ну...

Повернулся Валерьяныч-доктор к старухе в кресле:

— Вот тебе, Деметра, и крыша. Съехала она, крыша твоя; ветром сдуло. Верь, не верь: «Варвары» наших крестников убирают. Оттого мы убийц и не видим, что магу в Законе облавного жандарма вовек не увидать-отследить. Наоборот от роду-веку заведено; не нам менять.

— Не может быть, — вместо Туза тихо отозвалась Княгиня.

«Быть не может!» — промолчал Друц, кусая губы.

Отрицанием, живым или мертвым, застыла Туз из Балаклавы.

— Ну, как хотите, — пожал плечами «трупарь».

* * *

Стоит Федор Сохач, орясина кус-крендельская, Бубновый крестничек. Тот, оказывается, кого убирают. Один из тех. Вот ведь какая радость: не станет больше Тузиха на Княгиню грешить. И на Друца не станет. Не виноватые они; не крыли крыши. Так, в чужом пиру похмельем вышли.

Болью головной.

Спихнут Федора Сохача с обрыва, или там калеными клещами всяко-разно повыдергают — бывает.

Зато с Княгини поклеп снят.

Слышишь, Туз Крестовый, ведьма балаклавская? Слышишь, добрый доктор Ознобишин?! Ротмистр-безумец, слышишь ли?!

Если кто и слышит, так это ротмистр.