Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 118

Эй, слова с той стороны! звуки! трель клавишная! Помогите воздуху хлебнуть!

Уйти помогите!

— Меняю лепет дней, меняю гул эпохи

На краткий миг,

В который, как в ладонь, я соберу по крохе

Весь этот мир...

Полегчало.

На время.

...вот вы на Северной стороне. Сухие утесы у берега бухты вырезаны из костей мира — желтых, потрескавшихся. В пещерах, которыми утесы (скрип-скрип... противно...) испещрены сплошь, ютится рыбацкая беднота: усатые оборванцы, рано состарившиеся жены, голая детвора. Смоленые байды качаются у мостков, и вода тихонько позвякивает жестянками из-под консервов. Вы идете быстро, туда, где дальше, за черепичными крышами, акациями (кулак! сожмись! спрячь!..) и путаницей балконов, начинается степь — пыль, простор и еще собаки.

Отсюда слышно, как они лениво брешут друг на друга.

Зачем вы идете туда, неизвестно.

Чтобы просто идти?

— Рашеля?

— Что, Феденька? плохо тебе?

— А-а... помнишь, в Кус-Кренделе? там тебе плохо было... А сейчас — мне. Я вот чего подумал, Рашеля...

— Ты такого больше не думай, Феденька. Выйдешь в Закон, я тебе все объясню. Раньше нельзя. Просто терпи.

— Я терплю... я вытерплю. Рашеля, ты sin miedo!.. ты не бойся, хорошо? Я нас укрою, я умею; я взаправду умею!.. этот, Валет, портье гостиничный — он пусть ключами! пусть! не откроет!..

— Перестань! Нельзя тебе!.. нельзя самому! Боже, до чего ж у вас это быстро складывается!.. боже мой...

— Рашеля? Откуда слова?

— Какие слова, Феденька?

— Ну, всякие... о, розы алые в хрустальных... меняю лепет дней... и вот еще:

— Меняю дар судьбы, удар судьбы меняю

На плач вдали.

О, я ли вас пойму? поймете вы меня ли?!

Поймете ли...

— Феденька...

— Это твои слова, Рашеля?

— Нет. Это твои слова. Боже, как быстро... Ты складывай, складывай, тебе так легче будет... Феденька...

Когда из кривого переулка вам навстречу вышел господин в летнем пальто, Федор даже не очень удивился.

Обрадовался.

Теперь остановиться можно... хоть на минуточку.

— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи...

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

В мутно-зеленые, цвета бутылочного стекла, глаза господина полуполковника лучше не заглядывать. Впрочем, это ваше дело:

...окошко.

Серый предутренний свет с трудом просачивается сквозь него, путаясь в стальных прутьях. Каменная коробка, четыре шага вдоль, три — поперек. Острожная камера-одиночка. На удивление чисто и сухо: ни потеков воды, ни пыли, ни каменной крошки. Позвякивая кандалами, камеру из угла в угол меряет шагами человек. Остановился. Постоял у голых дощатых нар, на которых лежит связка блестящих ключей.

Подумал.

Снова ходит...

* * *

Через много, много лет, в авторском предисловии к сборнику стихов «Корни паутины», некий «кумир на час», как несправедливо назовут его критики, напишет:

Я — заложник своей памяти.

Иногда мне кажется, что я разучился вспоминать. В эти дни жизнь, которую я наивно полагаю своей, словно задается целью всласть поиздеваться над мною. Иначе как назвать ее фортели? как вообще назвать ее, мою жизнь?! Я сопротивляюсь, вырываюсь из душных объятий беспамятства, но лишь теснее закутываюсь в обрывки серпантина. Пыльной мумией я валяюсь на обочине, и карнавал без лиц, без имен, без прошлого и будущего — да, он идет мимо. Сотни чистых листов бумаги валятся с неба, сотни, тысячи, снегопад, на белизне которого я могу написать все, что угодно, написать, переписать заново, изменить или оставить как было — но я не помню, как это было раньше! не помню! не...

Я — заложник своей памяти.

Иногда мне кажется, что я разучился забывать. Это случается чаще, гораздо чаще. Все обретает ясность и отчетливость, жизнь строится поротно, и каждое событие готово по первому моему требованию покинуть строй. Кругом! нале-во! напра-во! шагом марш! Оно слушается, это рядовое событие, оно шагает и поворачивается, шагает и поворачивается; я вижу, как сверкает бляха его пояса и начищенные сапоги. Я могу его и ему подобных бросить в бой единым мановением руки — но я не знаю, так ли это было раньше?! на самом деле! не знаю...

Я — заложник своей памяти.

А вы?

Критикам никогда не узнать, что автор «Корней паутины», записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел город, запаянный в синий шар неба и моря, видел сумасшедшую гонку по пыльным улочкам, рыжие усы щеточкой, длинные полы летнего пальто; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.

* * *

— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи...

Князь Джандиери слегка поклонился. Маловыразительное лицо его тронуло подобие улыбки, в мутно-зеленых глазах мелькнули искорки. Две; в каждом глазу по одной искорке, и вполне достаточно. Знающие князя люди сказали бы: Шалва Теймуразович очень доволен.

Здесь тоже были люди, в некоторой степени знающие Шалву Теймуразовича, но они ничего не сказали.

Промолчали.

— Милейший! — князь обернулся к извозчику, маячившему на козлах своего тарантаса в отдалении, в глубине переулка. — Свободен!

— Да шо вы такое кажете, ясный пане?! — забормотал извозчик, пожилой хохол с бульдожьими брылями вместо щек. — Да разве ж можно! Езжаем отсюда, барин, то ж не люди, то ж гайдамаки!..

— Свободен! — тоном, не терпящим пререкательств, повторил князь; и рука Джандиери, затянутая в тонкую лайковую перчатку, приподнялась в отстраняющем жесте.

— А може, жандармов кликнуть? А, пане ясный? я быстренько, тудою-сюдою...

— Пшел вон, скотина!

Прозвучало, как удар бича. Как «Alles!», когда старый акробат с жестокостью мастера принуждает юную дебютантку ринуться в бездну. Насмерть перепуганный хохол всплеснул щеками, дернул вожжи — «Вьо-о! вьо, зар-раза!» — и тарантас, вихляясь и дребезжа, покатился прочь.

— Ах, Раиса Сергеевна, Раиса Сергеевна! — князь, словно извиняясь за грубость, пожал широкими плечами. — И все-то вам неймется, голубушка! Это вам от меня бегать надо, а не мне за вами... Мне с недавних пор тараканьи бега в тягость. Я нынче человек степенный, шагу лишнего от скуки не сделаю! А впрочем...

Князь Джандиери достал из бокового кармана табакерку — черепаховую, с инкрустацией. Откинул крышку. Взял щепоть табака, приложился трепещущими ноздрями.

Чихнул вкусно.

— А впрочем, сами посудите: может ли отставной полуполковник, в прошлом, скажу без скромности, вполне приличный «нюхач», улежать на диване в нумере отеля «Эрмитаж», когда... Ведь не облачко! — тучи над городом встали! Концентрация эфирных воздействий, доложу я вам, просто ужасающая! Помню, девять лет назад, в Тифлисе, где мы совместно с ассирийцами...

И тут не выдержал Друц. Еще от рыбацких пещер он брел позади всех, понурив голову, и все жевал вслух болезненное: «Не могу кодлу прятать! от своих! не могу!..» Смолкал; заводил снова. Длинные руки его болтались не в такт ходьбе, шляпу он потерял, не захотев возвращаться, поднимать; кожа приобрела пепельный оттенок, и хорошо было видно — двухдневная щетина на лице Бритого наполовину седая.

Перец с солью.

Вот та соль, тот перец, видать, и сыпанулись горстями в душу таборного рома. Бросили к князю-жандарму:

— Ай, да ту на сан мро какоро, сан ту борзо джуклоро!..[46]

Не вынесло ретивое. Шепнуло Дуфуньке Друцу, лошаднику шалому: вон он, враг от роду-веку! Чего ждешь, дурак?!