Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 143
— ...никого лишнего мне не хотелось бы посвящать в это дело по понятным причинам. А тебя Тамара знает; о Федоре и речи нет. Челядь с домашними предупреждены. Пригляди за дочкой, Ефрем, очень тебя прошу. Думаю, ничего страшного в наше отсутствие не случится; но если что...
Из камня лицо княжеское.
Из камня слова: страшные, невозможные в устах Джандиери-Циклопа, облавного жандарма.
— Разрешаю применять силу и эфирные воздействия: в теперешнем состоянии Тамара к ним частично восприимчива. Но только в КРАЙНЕМ случае и со всей аккуратностью. Иначе головой ответишь. Ты меня понял?
— Понял, ваша светлость. Все сделаю, присмотрю, лишку не позволю. Да и Федька мужик серьезный, не сомневайтесь...
— Я надеюсь не на Федора — на тебя, Ефрем. Мы с княгиней надеемся. Поезжай. Ночевать на даче останешься, комнату тебе выделят. Возвращаться не торопись: завтра у тебя выходной — я распорядился.
Ты встал, поклонился.
Зачем-то отряхиваться стал — чище стать захотелось, что ли?
— Разрешите идти, ваша светлость?
Забыл князь ответить; забыл разрешить. По-новой к окну отвернулся — спина широкая, сильная, лазоревый мундир второй кожей торс обтянул.
Сутулишься, Циклоп? или это тени? тени, тени...
— Полчаса на сборы хватит, Дуфуня? Прости — Ефрем... ну конечно же, Ефрем...
Тени...
Получаса хватило с лихвой — устроить нагоняй конюхам-бездельникам, душевно распрощаться с Федотычем, переодеться, — и вскоре из ворот училища, на лучшей казенной двуколке, предоставленной в его распоряжение, выезжал Ефрем Иваныч Вишневский, смотритель конюшенный, шибко правильный человек.
Все время казалось: Циклоп в спину смотрит.
Лоб чешет.
* * *
Пока двуколка катила по загородным проселкам, успело распогодиться. Клочья свинцовой ваты расползлись драным одеялом, за которое дружно рванули с четырех сторон; теплым, но не жарким, сентябрьским золотом плеснуло солнышко в прорехи — и даже пегая кобылка без всяких понуканий пошла веселее.
На душе у тебя было, как в небесах: вроде бы, ушли тучи, но серая мгла таится по закоулкам, дожидаясь своего часа.
Быть грозе.
Окрест пейзажным полотном текли рощи, скудные перелески: последняя, темная зелень перемежалась медовой желтизной и вспышками пурпура, а кое-где деревья уже исчертили голубизну небес ломким кружевом голых ветвей. Грустно это выглядело, Друц, грустно и красиво; да и сама грусть была легкой, светлой: дунь — изойдет дымкой, просочится сквозь ажур веток, чудо-облачком уйдет в небо — чтобы раствориться в бескрайней синеве...
Осень.
И вокруг осень, и на сердце осень; пока светлая, с легкой горчинкой — но не за горами дожди, слякоть, ледяной ветер, продувающий душу насквозь, вестник скорой зимы. Что, Друц, прибавилось соли в буйных кудрях? Не меньше, чем черного перца стало?
Прибавилось. Говорят, правда: «Седина в бороду — бес в ребро» — да только кличку свою ты не даром получил. Бреешь ты бороду, ром неправильный. Обманул своего беса, проморгал рогатый седину, не пришел. Дал осесть, остепениться; полковник жандармский тебе за дочкой своей приглядывать доверяет — куда уж тут бесу-то влезть? выходит, некуда...
Но почему от этого «некуда», так похожего на «никогда», осенняя грусть горчит на губах вдвое? И щемит в груди...
Осень?..
...Двухэтажная дача-усадьба князя Джандиери выплыла из-за поворота лебедем, как и положено солидному имению: с парком, конюшнями, флигелями, всяческими хозяйственными пристройками... Хороша дача! Такую впору дворцом назвать. Колонны у входа, розовый мрамор ступеней, по летней веранде куролесят багряные отсветы — это солнце просвечивает сквозь бордовую листву винограда, увившего веранду поверху.
Средь неверного багрянца не сразу-то углядишь: вон они.
Тамара-княжна и Федька Сохач.
За летним столиком.
Сидит девица-красавица: лицо смуглое, волосы черным-черны, платье из розовых лепестков — под цвет мрамора? или это мрамор ступеней — под цвет ее платья? Сидит, значит, рупь-за-два (Федотыч! изыди!..); держит за руку сказочного принца. Смотрит на него; молчит. Просто смотрит, оторваться не может; просто молчит, слова забыла.
Зачем слова?
Смущен принц; скрыть пытается — а оно наружу пеной лезет. На столе, всеми позабытые: легкомысленная шляпка, голубка из салона мадам Флер-д'Оранж, и два высоких бокала с чем-то красным; небось, морс из клюквы-ягоды, каторжной подруги.
Вина-то Тамаре никто не даст — и без того девица пьянее пьяной.
А в углу веранды, на скамеечке, нахохлилась вороной — матушка Хорешан, вся в черном. Сторожит; пуще цепного пса.
Зато настоящий пес не усидел на месте. Ай, хороший мой, Трисмегистушка! — вихрем подлетел к воротам, гавкнул утробно. Не на тебя, на припоздавших слуг. Приказ отдал: открывайте, мол, бездельники! И вид, и голос у дога был начальственный; можно даже сказать — княжеский.
Лично тебе Трисмегист покровительствовал. Раньше ты уже посещал дачу, помогал в обустройстве конюшенных денников, за что был признан человеком полезным, правильным (опять!..); дважды за визит, при встрече и отбытии, милостиво допускался к чесанию за ухом — после чего дог с важным видом ложился в траву, продолжая нести охранно-сторожевую службу.
Ритуал был соблюден и на этот раз, кобылу увели распрягать, а ты направился к веранде, откуда тебе радостно махал рукой Федор. Княжна порывисто обернулась, в глазах ее мелькнула тревога — заберут! не дам!.. не отпущу!.. — однако, увидев тебя, девушка расслабилась и даже улыбнулась вполне приветливо.
— Желаю здравствовать, Тамара Шалвовна! — ты ловко сорвал с головы шляпу; для потехи хлестнул себя по ляжкам. — И вам от нас с приветом, госпожа Хорешан! Как здоровьице?
Ворона каркнула; замолчала.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
В черных, влажных, но никогда не проливающихся слезой глазах матушки Хорешан, отныне и навеки:
...ветер.
Вы знаете, что это такое: чихтикопи? лечаки? Не знаете? А ведь это повседневность для любой картлийки: женский головной убор в виде ободка из бархата, поверх которого надевается треугольная вуаль из тюля. Такой убор украшал еще молодую женщину в тот день, будь он проклят, когда она с башни замка Лехури смотрела вниз, на дорогу. На телегу, где везли тело ее юного сына, убитого кровником; а за телегой шел сивый жеребец с пустым седлом.
Вах, ветер! сорвал с головы чихтикопи! сорвал лечаки! швырнул под тележные колеса, под копыта сивого жеребца.
Ветер...
* * *
— Мое почтение, Федор Федорович!
Ты слегка ерничал, зная: так надо.
— Д-добрый... д-день... Ефрем Иванович...
Княжна говорила раздельно, чуть заикаясь. Словно повторяла заученную роль. При этом ее искренняя, детская улыбка никак не вязалась с тщательно выговариваемыми словами.
Надо же, запомнила имя-отчество! — еще успел подивиться ты.
— Мы... с Ф-феденькой... собирались обедать... Вы составите нам... к-компанию?
— Будь здоров, Ефремушка! И то правда: устал, небось, с дороги, в животе цимбалы бренчат! Садись с нами. Мы ведь больше о высоком, о тонких материях — не приедь ты, умерли бы с голоду!
Федьку слегка несло, хотя парень сдерживался изо всех сил. Тяжело ему: целый день с княжной, да под присмотром, да следить, чтоб и Тамаре свой тихий интерес был, и лишнего не допустить, не обидеть ничем; в первую очередь — равнодушием или случайным, невольным намеком. Она ведь сейчас — зверь дикий: разума чуть, а любую неправду, любую фальшь нутром чует...
То-то Федор тебе обрадовался!
Подали обед: наваристый янтарь ухи из карпов, после — рыбную же запеканку с грибами на пару, обильно сдобренную ароматом белого перца, домашние хрустики; вам с Федором поднесли ядреный, стреляющий в нос пузырьками, квас с ледника, а Тамаре — новый бокал морса. Ты балабонил без устали, мешая быль и небыль, ромские побасенки и истории, слышанные краем уха на путях-дорожках, стараясь выбирать те, что повеселее; ты заставлял время нестись легко и беззаботно, птицей-тройкой, под эклеры с кремом, под графинчик «ерофеича» — хорошее поручение дал тебе Шалва Теймуразович! век бы так коротал! день за днем...