Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 151
Хотелось тишины.
Страстно, безнадежно.
Улыбайся, Княгиня! улыбайся, кивай, Рашка, чтоб тебя!.. они же кланяются, смотрят восхищенно! они пришли на бал, а не на похороны!
Джандиери словно почувствовал (словно?! или почувствовал?!). Расшаркался перед начальницей, отошел к твоему креслу, слегка оперся о спинку.
Картинный, роскошный офицер.
— Хотите, милочка, я извинюсь, и мы уедем домой?
— Не надо, — ответила ты, испытывая благодарность; это было неприятно. — Мы остаемся.
После окончания приветствия объявили полонез.
Пришлось танцевать. К счастью, не в головной паре: возглавили танец начальница института с губернским предводителем дворянства, медлительным усачом. Джандиери вел тебя легко, чуть отстраненно, позволяя собраться с мыслями.
Улыбка держалась, как приклеенная.
Губы сводило.
— Та-ак... Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр... э-э... Валерьянович?
«Не оши... ошибаетесь...»
— Почему он не отвечает? — спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной.
— Он отвечает, — сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать.
Вальс.
Наконец-то; опять.
Можно отойти в сторонку, к окну. Тронуть (не ухватиться! тронуть!..) портьеру, ощутив колючее золото шитья. Сесть (не упасть! сесть!) в кресло — по счастью, не золоченый постамент официозу. Раскрыть веер, позволить ему затрепетать в руке пойманной бабочкой.
Все хорошо.
Все чудесно.
Воспитанницы института, бессовестно кокетничая, вальсируют с господами облав-юнкерами; здесь же кружит Зиночку Раевскую, признанную в городе красавицу, гость из столицы, — пресыщенный жизнью выпускник Пажеского корпуса. Завитой кок трясется надо лбом; паж косит по сторонам влажным, лошадиным глазом, ждет ревнивых взглядов.
Не дождется.
Старики (старики — это ты, Рашка...) разбрелись по углам. Сплетничают, насмешливо изучают молодежь в лорнеты, монокли, тщетно пытаясь за иронией скрыть зависть. Смертельно хочется водки. Граненый стакан. Мелкими глотками; до дна. И языком собрать капли. Увы, здесь не разносят даже шампанского. Что вы! опомнитесь! еще со дня основания института, когда Императрица Мария Теодоровна назначила ежегодную сумму на содержание и утвердила устав, в оном уставе было сказано, черным по белому:
...дабы воспитываемым здесь бедным девицам дать образование и нужные познания в науках и рукоделиях, посредством которых они по выпуске могли бы снискивать себе пропитание обучением детей или трудами рук своих, умея при том добрым порядком избегать недостатка даже в самом ограниченном состоянии!
Будем избегать недостатка, Рашка. Будем снискивать пропитание. Добрым порядком. И все-таки: смертельно хочется водки.
Стакан.
Мелкими глотками.
Помянуть детского доктора Ознобишина.
* * *
«Княгинюшка!..»
Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо.
«Довелось... свидеться...»
— Та-ак... Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр... э-э... Валерьянович?
«Не оши... ошибаетесь...»
— Почему он не отвечает? — спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной.
— Он отвечает, — сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать.
Королю было больно. Пожалуй, никто, даже врачи, давно привыкшие к чужим страданиям, даже фельдшеры, чье ухо огрубело от наихудших криков боли — детских... никто не понимал, насколько ему в действительности плохо.
Никто.
Кроме тебя.
Так спелое на вид яблоко лопается под пальцами, открывая источенную червями, гнилую, дурно пахнущую сердцевину; так под твердой кожурой ореха воняет тленом бывшее ядро.
Король умирал, выбрав отнюдь не самый легкий способ самоубийства.
«Княгинюшка...»
«Зачем?» — одними губами; нет, какими там губами! — сердцем, душой, тайной струной, готовой порваться в любой миг, спросила ты.
— Господин Ознобишин! Вы можете говорить?!
«Зачем? полгода — ни единого финта, Рашеленька... ни единого! Они Андрюшеньку — булыжниками... груда камней, груда, и шевелится... долго. А меня, старика, пальцем... пальцем не тронули! Божьи мельницы, дескать! медленно мелют, дескать! даже искать не стали — иди, кто бы ни был! гуляй! на том свете дороже заплатишь!..»
— Господин Ознобишин? Вы слышите меня?
«Н-не... н-не надо... меня арестовывать... Я сейчас... я уже...»
— Он слышит, — ты тронула Джандиери за предплечье и мельком удивилась: камень, не рука. — Он слышит вас, Шалва. Не надо его арестовывать. Он сейчас умрет, и все закончится.
— Да как вы!.. — замельтешила сестра, гневно поджимая и без того узкие губы. — Кто умрет?! кто умрет, я вас спрашиваю?! Петр Валерьянович, не слушайте вы их! сейчас профессор Ленский приедет! за ним послали, на извозчике! Эх, вы! Петр Валерьянович детей! с того света! он — доктор, целитель! а вы!..
«Рашеленька!.. закрой ее, глупышку. Или нельзя?..»
— Можно, — кивнула ты. — Сейчас нам все можно, мой Король.
Под рукой камень стал наливаться свинцом: Джандиери почувствовал твой «эфир», не мог не почувствовать, но тебе было все равно. Полгода — ни единого финта... как же он смог? как выдержал?! И еще: ребенок этот... Уртюмов, внук Ермолая...
Зачем?!
«Низачем, Рашеленька. Просто так. Мальчишечка от пневмонии... только-только... Сумел дотянуться; за уши... выволок. Оно можно, когда... только-только... Низачем. Пора мне, Княгинюшка.»
— Грехи замаливал, Король?
Не хотелось, а спросилось.
Само.
«Дура ты, Княгинюшка. Сумасшедшая дура. Сама ведь знаешь...»
— Знаю, Король. Прости.
Впервые ты самовольно работала в присутствии облавного полковника. Научилась, значит. Впервые; и, должно быть, в последний раз. Замолчала, как отрезало, сестра милосердия — завтра и не вспомнит, о чем кричала-гневалась; Джандиери, закованный в броню нечувствительности, просто молчал, не забирая руки, за что ты была ему признательна; а ты работала.
— Так и живем. То платим, то не платим
За все, что получаем от судьбы.
И в рубище безмолвные рабы,
И короли, рабы в парчовом платье —
Так и живем, оглохнув для трубы...
Булыжник лег под ноги: крупный, тесаный.
Стены поднялись вокруг: зубчатые, могучие.
Ворота.
Галерея сверху.
И во дворе замка, на троне из слоновой кости, умирает король-некромант.
Тучами кружат в небе нетопыри, скорбным писком салютуя уходящему, багровый глаз солнца течет слезой, скатываясь в черный проем между башнями; стражники у подъемного моста застыли железными истуканами, подняв алебарды в салюте прощания.
Так, мой Король?
«Спасибо... спасибо, Княгинюшка...»
— Мы не хотим, не можем и не знаем —
Что дальше? что потом? что за углом?
Мы разучились рваться напролом,
Ворчим под нос: «Случается... бывает...» —
И прячем взгляд за дымчатым стеклом...
Череп в медной диадеме страдальчески оскалился, благодаря. Доктор Ознобишин теснее закутался в плащ, в расшитый жемчугом бархат, словно стыдясь тела, предавшего его в такой момент; плоть таяла на суставах пальцев, обнажая кости, кожа истлевала гнилой ветошью.
Смрад забивал тяжкий аромат благовоний.
И еще: брезжил на самой окраине взгляда (присмотрись — исчезнет!) — Белый Рыцарь. Некто; никто. В иссиня-снежной броне; лишь сквозит алым в сочленениях доспеха — ранен? измарался? мерещится?!