Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 177

Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.

Молчал Друц, молчал отец Георгий.

Долго молчали.

— Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! — наконец раскололась тишина.

И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе — ну кивни! согласись! — что Федора у окна озноб пробил.

— Может, и чудо, — задумчиво протянул священник. — А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь — мне. Не как иерею церкви; как «стряпчему», Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику — одному гореть. Понять бы...

Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:

— Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря...

Убежал тут от Федьки озноб.

Испугался.

Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое «озарение».

Ведь отец Георгий — не просто священник, и даже не просто маг в Законе! Он — «стряпчий!» А «стряпчий», он никому соврать не позволит... Будь ты хоть сам Дух Закона! Ведь мог же этот Дух их с Акулиной обмануть? запугать? запутать?! Еще как мог, у себя-то дома, со всеми его воробьями-пауками-паутинами! Почему для них Договор — не как у всех?! Почему: только с детьми собственными?! Да еще и без согласия?! А ежели Дух сам же свой Закон нарушил — значит, можно его, Духа этого, через «стряпчего» к ответу призвать, переиграть все, чтоб по справедливости!

По справедливости!..

...земля больно толкнулась в босые пятки.

Еще бы: со второго этажа в ночь прыгать...

Плевать!

* * *

Ночная роса скатывалась со стеблей травы; зябко щекотала ноги. Тьма подкрадывалась сзади, прохладными ладонями закрывала глаза. Морочила, шутки шутила: угадай! кто? где? Хорошо, лунный серпик вспорол набежавшее облачко, сунулся рогом наружу. Указал: вон они.

За столиком, под дубом-великаном.

Шаг сделал Федька.

Два шага сделал Федька.

Кричать-окликать нельзя ведь, весь дом переполошишь, матушка Хорешан тогда ногами затопчет... Три шага сделал Федька, и даже четыре.

А на пятом увидел ясно-ясно: не двое людей за столиком сидят. Две карты на столе ломберном, на зеленом сукне, которого здесь не стелили никогда, плашмя лежат. Валет Пик и Десятка Червонная. Засаленные обе, вытертые; у Валета уголок надорван. Теперь за ним, за Федькой Сохачом дело — иди, шлепнись поверх чистой картой, ляг своей-чужой волей... Проступит сквозь белизну невесть что: Девятка? Туз? шут-Джокер?! И уйдут три карты в глухой отбой, чьей-то взяткой лягут сбоку, чтобы потом вертеться в колоде-паутине до скончания веков, аминь!.. ну что за дурацкие видения иногда по ночам случаются?

Как сквозь толщу воды, издалека пробилось: Друцева гитара. Поперхнулась, захлебнулась; увязли струны в корявых, разом отнявшихся пальцах. Пошли бором переборы, заблудились, пали в омут...

Слышишь:

— С пальца сорвалась струна,

Плакать не хочет она.

Я и гитара — мы

Кажемся старыми,

Наша ли в этом вина?..

Твое ли это, парень? чужое? краденое?!

— Федор? ты? Да что ж ты делаешь...

И резко, не обычным, тихим голосом исповедника, а вскриком, больше похожим на удар ромского кнута:

— Лови!

Рожок луны ткнулся наискосок — посмотреть! — и словно пригоршня слез пролетела от отца Георгия к Федору. Сверкнула россыпью капель, расчертила темноту брызгами...

Не глядя, одним чутьем лесовика, памятью прошлого Сохача из утонувшей в снегах деревеньки, протянул Федька руку. Взял из черной прохлады слезинку-другую; в кулаке зажал. Как чистую карту там, на Духовой полянке — не отнять! не вырвать!.. Горячо в кулаке стало; жарко. Потускнели карты на столе ломберном, на сукне зеленом. Где Десятка Червей, где засаленная? Где Пиковый Валет с уголком надорванным? Померцали еще чуточку, и ушли в никуда.

Сгинули.

Сидит за столом Друц раскорякой, поясницу ладонями мнет. Морщится: шиш достанешь! больно! а надо!

Сидит за столом отец Георгий, епархиальный обер-старец; спина прямая, а на лбу капли пота — бисером. Шибко, видать, испугался батюшка, а чего испугался и как от страха отбился — того не понять.

Разжал Федька кулак. Получилась ладонь. Такая, как у Друца: лопатой. Только побольше чуток, поухватистей. А на ладони, от линии жизни до бугра Венеры, — пепла ниточка.

Еще теплая.

Дунул ветер, лизнул шершавым, мокрым языком... вот и нет пепла. Унесся в ночь. Сгинул. Пал в траву росную, стал грязью.

Пришлось сделать оставшиеся шаги: с пятого по семнадцатый. Встал Федор у столика, губы сжал. Молчит. Все слова, какие нес про запас, растерял по дороге. Не пепел у него ветром с ладони унесло — слова отгоревшие.

О чем говорить? что спрашивать? чего требовать?

Бог весть...

А отец Георгий на свой правый мизинец глядит. С грустью. На безымянном-то пальце аметист густой сиренью налился, зато на мизинце — пусто. Не как раньше. Раньше там колечко было: сапфир в окружении бриллиантовой мелочишки. Оправа из платины. Славное такое колечко, скорее уж барышне под стать, чем святому отцу.

Было; сплыло.

— Попустило?

Это отец Георгий у рома спрашивает.

— Слава Богу, батюшка... Легче теперь.

Это Друц.

— Эх, Дуфуня ты, Дуфуня! Глянь на своего крестника, коего ты с Княгиней не пойми как делил!.. ну глянь, глянь, чего в землю уставился! Не понимаешь? Эх, ты... да он же финт на тебя, на крестного, заворотил! Вот и схватило тебя, битого-трепаного...

Поймал Федор взгляд Друцев. Будто колечко священническое — на лету. Страх в том взгляде, и тоска-печаль, и восторг, и вопрос; и слезы — россыпью.

Блестят под луной.

Сожми в кулаке — пепел останется.

— ...нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете — а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю...

— Ай, Федор! ай, морэ! ай, рай-клыдяри![73] Отец Георгий, пошутили — и будет!

— До шуток ли, Дуфуня? Ты, если жеребца краем глаза узришь — не спутаешь дончака с орловцем?

— Вот и говорю: шутник вы, батюшка! Я? Валет Пиковый, лошадник закоренный?

— А я хоть и не Валет, а Десятка, тоже не спутаю.

— Жеребца?

— Жеребца. Вон он стоит, жеребец твой. Пусть по масти я редко работаю, пусть сан принял, рукоположение... «Стряпчий» я, Дуфуня. Я такие вещи вижу. Просто вижу, и все тут. Понял?

Перевернулся в небе лунный серпик. Катается колыбелькой из червонного золота. В кроне дуба птица спросонок завозилась, пустила трель, да сбилась. Сверчки на лихих скрипочках плясовую наяривают. Комары текут малиновым звоном. Спроси: «В каком ухе звенит?» — и сам себе ответь: «В обоих».

Ночь на дворе.

Воровка на доверии.

Откашлялся Федор. Спросил шепотом:

— Колечко... Батюшка, зачем кольцо-то бросали?

Не сразу ответил отец Георгий.

Ох, не сразу:

— Жалко мне колечка, Федор. Долго на него копил. Скажешь: куркуль я? скряга? Скажешь — и промахнешься. Был я, Федор, крестником самого Иллариона-Полтавского, да не вышел мастью: дальше Десятки не шагнул. А там и вовсе решил от греха подальше... Завязать я решил. Совсем. Навсегда. Слабый я маг, Федор, а в остальном — по-разному. Хвалиться не хочу, да только не год, не два без финтов прожил. Обручами сердце сковал, рассудок в тиски зажал, себя себе подчинил. И понял: не выдержу до конца. Сорвусь. А без крестника... сам понимаешь.

Понимает Федор.

Встало в нем сном-памятью — своим ли? Акулькиным?! — к горлу комом подкатило: