Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 22

Хотя и раньше-то знала: крепко не тронешь — много не вынесешь…

— Иди сюда, — не оборачиваясь, бросил человек.

Еще стоя у бука, Марте показался знакомым его силуэт: широченные плечи, плотное, крепко сбитое туловище, косматая нечесаная голова; а когда она послушно подошла сбоку и увидела зеленые огоньки, на миг вспыхнувшие в глубоко посаженных глазках при виде ковыляющего Молчальника — сомнениям не осталось места.

— Доброй ночи, сын мельника, — тихо сказала Марта, неуклюже садясь у костра и протягивая к огню руки; и, помолчав, добавила:

— Доброй ночи, Седой…

Низкорослый сын мельника взлохматил пятерней копну своих русых волос, и в отблесках костра сразу стало заметно то, что днем прятал слишком яркий солнечный свет: серебряные нити, пронизывающие гущу прядей.

— Дай сюда… ногу, говорю, дай! Не трясись, не укушу…

Ознобно вздрогнув от последних слов, Марта вытянула вперед ногу — и сильные корявые пальцы плотно обхватили щиколотку. Женщина охнула, валявшийся неподалеку Молчальник встревоженно поднял голову, но боль почти сразу отпустила, быстрые прикосновения разгоняли опухоль в разные стороны, расслабившейся Марте внезапно захотелось спать… но в эту самую минуту сын мельника прекратил разминать пострадавшую ногу, и заметно ослабевшая боль все-таки вернулась.

— Денька три прохромаешь, — успокаивающе буркнул Седой, с хрустом разминая пальцы и несколько раз встряхивая своими лапищами, словно сбрасывая капли воды. — Цело все…

— Зачем ты это делаешь? — слова вырвались сами, непроизвольно.

— Что?

«А действительно, что? — подумала Марта. — Зачем спас от волков? Зачем отпустил Джоша? Зачем разжег костер?»

— Дура ты, баба, — Седой подкинул охапку дров в огонь и задумчиво уставился перед собой. — Ох и дура… Тебе радоваться надо, плакать от счастья, а ты с вопросами лезешь! Не один тебе, что ли, хрен, почему жива осталась?! Доживешь до утра — удача, до корчмы Габершляговой доберешься — радость, вовсе из наших краев исчезнешь — до конца дней праздника хватит… У ночного костра правды не ищут, у него спят или сказки до утра сказывают! Поняла?

Марта ничего не поняла. Меньше всего ей хотелось сейчас рассказывать или слушать сказки. А сын мельника, похоже, не шутил: он прижмурил свои зеленые глаза, откашлялся, словно пробуя голос…

— Жил-был в здешних местах мельник, — глухо сказал Седой.

Жил-был в здешних местах мельник, из потомственных мукомолов. Стахом звался, Стахом Топором. Присловье в их семье гуляло: «У нас что ни Топор, то топор!» Мельница у них была старая, еще прадедовская, но работящая — народ отовсюду валом валил. Кто зерно вез, кто за мучицей, а кто и так, — с Гаркловскими Топорами нужным словом перекинуться. Знали люди: дождя второй месяц нет, корова отелиться не может, муж или там не муж любить не хочет, на сторону косится, дите неразумное гнилым грибом объелось — иди на мельницу. Да не так просто иди, а с поклоном, с горшком топленого маслица, с козлячьей спинкой копченой, с монеткой серебряной… хмыкнет старший Топор в бороду, почешет в затылке и уйдет молча в клеть. Тогда жди: кивнет Топор вернувшись — твое счастье, начнет лоб морщить да отмалчиваться — иди домой, жди от судьбы кукиша!

Однажды мужики в Сухих Садах ведьму палили да сгоряча и на мельницу заявились. Гори, колдовское гнездо! Так Топоры в топоры, подмастерья в жерди, а там сухосадцы смотрят: из трех окрестных сел толпа валом валит. Кто с чем, и все по голове норовят. Своих, мол, палите, сколько влезет, а наших не трожь! Сухосадцы уж и бродячего монаха вперед выдвинули, тот крестным знамением на мельницу, а старший Топор шире монашьего крестится и ржет как мерин: благослови, отче, ибо грешен я! Пожал монах плечами — а кто не грешен, сын мой?! — и дал деру от греха подальше.

Тем дело и кончилось.

Шло время, ложились Топоры в землю родного погоста, что неподалеку от их мельницы был, и остался мельник Стах старшим. Все как у людей: жена, трое девок-помощниц, хлопец тринадцати лет подрастает, наследник, значит, опять же хозяйство!.. вдобавок то масла принесут, то меду, то еще чего, а Стах Топор уйдет в клеть, посидит там, потом вернется — кивать или отмалчиваться…

Ну, да об этом уже говорено!

Охотился как-то в местных лесах князь Лентовский, старший брат нынешнего старого князя. Давно это случилось, три с лишним десятка лет минуло, в те поры князюшка лихой был, ядреный, слова поперек не скажи… Подняли егеря медведя, зверь на князя, князь на зверя, всадил в мохнатую грудь рогатину, налег — а древко возьми да и сломайся! Как хворостиночка. Подмял матерый мишка Лентовского, и быть уже беде, так тут мельникова жена неподалеку грибы собирала. Видит: живая душа без покаяния погибает; схватила горсть земли, подолом крест-накрест обмахнула, рыкнула по-медвежьи и зверю в глаза кинула. Скатился косолапый с князя и в лес! Ровно черти за ним гнались. Встал князь с земли, утерся — а Стахова женка отроду смешливая была, не удержалась и прыснула, на мятую княжескую рожу глядя! Стерпел Лентовский — егеря аж бровями повели — и говорит:

— Во сколько жизнь мою ценишь, хлопка?[11] Говори, не стесняйся — мы, Лентовские, караем страшно, но и награждаем щедро!

— Пусть хлопы жизнь человеческую в грошах оценивают, — отвечает жена мельника Стаха. — А мне, вольной, и того достаточно, что все живы: и я, и ты, и хозяин лесной, под которым ты, ровно баба под мужиком, стонал да бока пролеживал…

Что взять с глупой… язык помелом!

Во второй раз смолчал князь, лишь усы встопорщил и спросил:

— Так может, ляжешь под меня, вольная? Я под медведя, ты под князя, и все живы: и князь, и ты, и княжеский байстрюк в твоем чреве! Что скажешь?

И за грудь мельникову жену ухватил пятерней.

Ох, и звонкая же оплеуха вышла! Лес луной пошел, егеря за головы схватились, а Лентовский смеяться стал.

Долго смеялся, по-княжески, а потом отдал жену мельника егерям на забаву. Сам смотрел, как ловчие тешились, трубку курил, затем постоял над растерзанной женщиной и приказал егерям бабе руки рубить. Правую, что князя била, по локоть; левую, не такую виноватую — только пальцы. Не посмели егеря ослушаться, сделали бабу безрукой, прижгли факелом раны, а Лентовский самолично ей на шею кошель с большими деньжищами привесил и велел с почетом домой проводить.

Проводили.

С почетом.

Неделю после того мельница мертвой стояла, подмастерья да младшие Топоры в корчме Ицка Габершляга сиднем сидели, горькую пили — домой идти боялись. Выл мельник Стах над женой диким воем, с того света вытаскивал — вытащил. Только что с того?! Деньгами проклятыми расколотой жизни не склеить, рук новых не купить, а до князя Топору ни топором не дотянуться, ни словом достать. Не боится Лентовский ни Бога, ни черта — на таких порчу наслать никак невозможно, а сухим деревом в лесу придавить, так для этого рядом быть надо, чтоб видеть-слышать… куда мельнику за князем по лесам гоняться?!

На тринадцатую ночь, как серпик молодого месяца верхушки сосен жать принялся, подкатил к мельнице тарантас. Спрыгнул с облучка худой возница в богатом камзоле, какие не носит окрестная шляхта, и в зеленом берете с петушиным пером. Не пускал раньше мельник Стах гостей на ночь глядя, да еще незнакомых — а этого пустил. До утра толковали. А за час перед рассветом вышел Петушиное Перо с мельницы, к тарантасу своему направился.

— Не сошлись мы с тобой, — сказал вслед незваному гостю мельник Стах.

— Сам знаешь: я не купленный-проданный, я потомственный Топор, и даже ради мести… нет, не сошлись.

Ушел Стах обратно, дверью хлопнул, а Петушиное Перо стоит у тарантаса, не уезжает, ровно ждет чего.

И дождался.

Сын мельника, тринадцатилетний Топоришко, из-за угла вьюном вывернулся и рукой гостю машет: сюда иди, мол! Стали оба у подклети, слово за слово… молодое дело горячее, вот уже и ножик по руке полоснул, и перо гусиное в крови искупалось, чертит по желтому пергаменту, торопится!..