Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 58

Забудь, Княгиня.

Забудь, пожалуйста.

Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.

Это охотники в дыму.

Уйми стерву-память.

* * *

— А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать — тут он по мне пулей из ельника как саданет... Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! а третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.

— Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета...

— Помолчь, махоря! Начальство-кончальство... уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий! ежели душа требует, не прощу!

— Хвалился тетеря сову схарчить... Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!

— Дымно, батя...

— Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?

— Уразумел, батя...

Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.

Вроде бы.

Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.

Пока.

Успеется, ночь длинная.

Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.

— Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей... Замириться бы вам, што ли?

— Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! замириться? с гадюкой сей?!

— Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!

Было видно, не вглядываясь, слышно, не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться — он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!

Получалось плохо.

Общество подначивало да хмыкало в рукава.

Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.

— Эй, беглый! — тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. — Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?

Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина — все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.

Сочувствия не было.

Сама такая.

— Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться...

Женка ты ему, не женка, — об этом Друц благоразумно умолчал.

— Шавит, махоря, — уверенно определил с верхних нар Тимошка, не способный долго молчать-обижаться. — По роже варнацкой вижу: шавит и не подавится. Как есть беглый. Братцы, вяжи обоих, за поимку денег дадут!

Предложение Тимошки было встречено общим равнодушием. Да и сам-то он отнюдь не спешил лезть вниз, вязать «беглых».

Так сказал, для разговору.

Мутноглазый лосятник (по всему видать, старший в ватаге) покопался в бороде; выдернул волос, прикусил желтыми, лошадиными зубами.

— Спать пора, — рассудил он. — К завтрему рано подыматься. А вы...

Он строго посмотрел на тебя, Княгиня, почему-то именно на тебя, и ты сразу поняла: мутноглазый знает. И по какой статье срок давили, и что вприкуску имели, и кто здесь Дама, а кто — Валет.

Умен оказался; зорок.

Не чета дураку Тимошке.

— А вы вот чего... Ворожить вздумаете — стрелю. Крест святой, стрелю. И в сугробе закопаю; без панихиды. Уразумели?

Ты молча кивнула.

Помнишь, Княгиня? — тебе тогда даже стало интересно: а не начать ли «ворожить»?! Как встарь; без оглядки. И пусть мутноглазый посмотрит: как легче умирать магу в законе, после каторжной отсидки — от его смешной пули или от своей родной доли?!

Интерес мелькнул и угас.

Сны бродили в дыму, обходя тебя десятой дорогой.

Ты так и спала: без снов.

* * *

Ушли лосятники затемно.

Шумно, деловито; по-быстрому.

Спустя полчаса поднялся и Друц. Долго кряхтел, хрустел телом; матерился полушепотом, вставляя чудные ромские слова. Ты слушала, купаясь в дреме — да, Рашка, ты слушала, стараясь не позволить себе войти в смысл незнакомой речи. Слишком дорогая покупка вышла бы; проще у самого Валета спросить, проще, да не надобно.

Спи.

Есть еще время.

— Пойду дровишек расстараюсь...

Хлопнула дверь. С обидой взвизгнул снег под тяжелыми шагами; минута — и шаги затихли в отдалении. Ты знала: такое с Друцем бывает. Найдет предлог, утащится куда-нибудь и станет в небо смотреть. В темное, светлое, затянутое тучами или подмигивающее желтым глазом солнца... ему небо нужно, Дуфуне Друц-Вишневскому. Хоть иногда. Позарез. Такая ему планида по жизни вышла...

Ты знала, потому что сама была такой.

Ну, почти такой.

Спи.

Слышишь? — визг снежный, шаги... опять хлопает дверь.

— Давай, дура-баба, подвинься!.. сделаемся по-быстрому...

Чужие, жесткие руки наскоро ощупали. Исчезли. Что, Княгиня, разучилась дергаться впустую? — разучилась. Не пошевелилась даже. Только позволила дреме удрать в угол, да ресницами чуток шевельнула. Чтоб видеть. Вон он, Тимошка-охотник, болтун пропащий: тулуп на нары, подпер дверь поленом, губы облизал, и опять к тебе.

Сел рядом.

Не торопится, хотя и говорил: по-быстрому, дескать.

— Я, дура-баба, ватаге слегонца нашавил: забыл, мол, кисет! Догоню, мол... Ну давай, скидывай, что там у тебя — не самому ж мне морочиться?! Я — мужик справный, благодарить потом будешь... Давай, давай, вижу же, что не спишь!

Стало смешно. Небось, первый парень на деревне. Как пройдет с гармошкой, в малиновой рубахе — девки рядами валятся, молодки ночами плачут! И здесь орел: мимо не прошел, вернулся, осчастливить старушечку...

— Ты што, прикидываться вздумала? Аль ворожишь? Так ты это дело брось, вашему брату-ссылочному, из мажьего семени, тихо жить надобно! — иначе аминь, и концы в воду! Ну давай, не тяни!

Рука сунулась под одежку, в тепло; нащупала, сдавила грудь.

Отпустила.

— Гляди-ка: титька совсем девчачья! Молодцом!

А может, и впрямь дать дураку? Он ведь так и просидит, дожидаючись, чтоб сама... силой брать не приучен, что ли? Выходит, что не приучен. Не доводилось силой. Когда у тебя в последний раз стоящий мужик был, Княгиня? — что, и не вспомнить? Или просто вспоминать не хочется? сама ведь была — то мужиком, то бабой, то сразу всеми... А здесь парень первый сорт, не снимая лыж, лосиху облюбит!

То, что поначалу было смешно, стало противно. До горькой слюны; до холодка в паху.

— Пошел вон, мразь, — сказала ты и отвернулась.

Тишина.

Небось, переваривает; небось, от изумления аж взопрел.

— Што?! да я тебя, падина! да я!..

Упал сверху; опрокинул на спину, придавил неожиданно тяжелым телом. Завозился, обрывая крючки.

— Ага! ага, вона где...

Вспомнилась Марфа-Посадница, пугало барачное. Вот так же, во вторую ночь: навалилась сверху, обслюнявила, сдавила горло... Вот так же. И сейчас будет, как тогда, после чего Бубновой Даме под уважительный шепоток товарок: «Княгиня!..» выделили наутро место в углу, подальше от дверных щелей с вечными сквозняками.

Скучно.

А может, все-таки...

Нет.

— Ага! ну, дура-ба... ах-хха!

Колено попало туда, куда нужно. В самый сок. Задохнулся, Тимошка-гармошка? скрючился весенней гадюкой? больно ухарю Тимошке? Потерпи, сейчас еще больнее будет.