Последний хранитель (СИ) - Борисов Александр Анатольевич. Страница 5
Приступы случались все чаще. Врачи разводили руками, выслушивая рассказы взрослых о внешних симптомах болезни. Меня же никто ни о чем не спрашивал. Да я ничего и не сумел бы объяснить. Весь этот ужас существовал где-то за гранью моего понимания.
Последним пришел старичок в белом халате — профессор из военного госпиталя. Он долго меня прослушивал, простукивал молоточком, вглядывался в зрачки.
— Увозите его с полуострова, — сказал он отцу, — поменяйте ребенку климат и природа свое возьмет. Только это и может помочь.
Вот тогда, наконец, родители вняли неоднократным увещеваниям деда: дети, мол, воспримут грехи и слабости наши, и «щадя их, держи в отдалении».
Это было незабываемое путешествие. Через всю страну я был препровожден в маленький южный городок и, в определенные звездами сроки, ступил на порог дома, которому суждено было стать отчим.
Первое же лето буквально ошеломило жарой. Этот зеленый, припорошенный пылью мир, существовал под знаком всепроницающего солнца и света в моей душе. Я бегал в трусах, босиком, по мягким прохладным «дорожкам», играл в «казанки» с соседскими пацанами, ловил пескарей на «хватку», и сильно страдал от ожогов. Кожа облазила клочьями. Но вечером возвращался с дежурства дед и снимал боль: проведет ладонями над спиной — и хоть снова на улицу.
Кажется, я полюбил его еще до того, как впервые увидел. Он отвечал тем же, но обращался со мной, как со взрослым, равным себе. А еще, потихонечку, исподволь, учил понимать суть.
— Тошка, — говаривал дед, когда мы сидели вдвоем в зарослях виноградника, и пили холодный компот, — а ну-ка представь, что ты бабочка.
Я закрывал глаза и старательно прислушивался к внутренним ощущениям. Все мысли улетучивались. Оставались лишь плещущее через край, ни с чем несравнимое счастье полета и железная сила инстинкта, влекущая в этот полет.
Не знаю, как все это выглядело со стороны, но, возвращая меня в реальность, дед оставался доволен.
— Когда-то, — пускался он в поучительные рассуждения, — все рысичи сызмальства, учились подражать животным, птицам, растениям. Чтобы лучше их понимать. Чтобы легче было охотиться, различать лечебные травы...
— А людям? — перебивал я, — другим людям тоже, наверное, подражали?
— Только воинам чужого, враждебного племени. Потому их и брали в полон, даже если не было толмача, понимавшего новый язык. А как иначе составишь представление о целом народе: на что способны, в чем сила, в чем слабость, как на сечу идут, не дрогнут ли? Если да, то в какой момент? Есть ли уязвимые места в тактике, индивидуальной подготовке?
— И мы всех их потом побеждали? — заряжался я воинской гордостью.
— Мы до сих пор не поняты, а значит, непобедимы. Потомки племени рысичей утратили Звездные Знания, но они до сих пор славятся «непредсказуемой русской душой». Да, мы Иваны, не помнящие родства, зовущие «мамой» сиротскую корку хлеба. Мы нация с усеченным, тысячи раз переписанным прошлым. Но даже в таком, исковерканном виде, это прошлое подавляет. Заставляет бояться и ненавидеть. Наша Троица — пот, кровь, да неволя. Наши святцы — история войн на своей территории. Одни нас хотели покорить, чтобы понять, другие — понять, чтобы покорить.
Дальше всех пошли японские самураи. Они стали копировать у себя мелочи нашего быта. Отсюда у них и внешний вид боевого искусства: стиль богомола, стиль обезьяны, стиль змеи... вид, но не суть. Даже они не смогли оторваться от привычного, стандартного, приземленного. А все потому, до сих пор далеки от звезд.
— А мы близки?
— Скоро и ты научишься заряжаться энергией Космоса, овладеешь секретами времени, сможешь им управлять силой своего разума.
— Скоро — это когда?
— Осенью.
— У-у-у!
Кажется, я был способным учеником и теорию стал проверять практикой. Иногда, от нечего делать, я пристраивался «в кильватер» человеку, к которому испытывал интуитивную антипатию. Старательно копировал жесты походку, потом проникал в его внутренний мир: читал скучные, взрослые слова, срисовывал образы и картины, постепенно вживался в них. И вдруг, представлял, что спотыкаюсь и вот-вот упаду...
Когда «объект», матюгаясь, поднимался на ноги, моему внутреннему восторгу не было предела. Как-то за этим занятием меня и застукал дед. Тогда я впервые узнал, что такое «березовая каша». Очень неприятная штука. Даже, если заблокировать боль.
Впрочем, дед и сам был хорош. Он никогда не выписывал газет. А между тем, ежедневно появлявшийся в три часа пополудни хромой почтальон, исправно закладывал в наш деревянный почтовый ящик «Правду», «Гудок» и «Сельскую жизнь». То ли потому, что воевали на одном фронте, то ли опять виновато дедово «колдовство»? Ознакомившись с прессой, он разносил ее ближним соседям, по принадлежности, привычно ругая почтовое ведомство, которое «вечно все путает». Я ему этим глаза не колол. Ведь взрослым не делают замечаний. Дед очень любил читать, но не мог позволить себе что-нибудь выписать. Он тащил нас с бабушкой на свою мизерную пенсию. Она почему-то не получала совсем ничего...
Осень! Я ждал ее пуще Нового Года. И вот, наступил этот день. Дед привел под уздцы лошадь, запряженную бричкой. Лошадь была рыжей и очень смирной, с белой звездой во лбу. Звали ее Лыской и мы друг другу очень понравились. Бабушка Лена собрала нас, как на Северный Полюс. Столько пирожков напекла, что, кажется, за месяц не съесть! Сумка, да еще и целый мешок!
Выехали на рассвете, пока не так жарко. Дед держался за вожжи, а я клевал носом, потому, что первый раз в жизни проснулся за час до рассвета...
Когда под колесами громко захлопали настилы деревянного моста, солнце стояло уже высоко. Мост был длинный, с высокими перилами и заботливо отряженной пешеходной дорожкой. На другой стороне реки начинался хутор. За хутором приютился погост. К нему дед и правил.
Около старенькой деревянной часовни остановились. Дед сноровисто распряг Лыску и, стреножив, пустил пастись. Минуту-другую он постоял, выбирая нужное направление, и решительно шагнул через беззубый заборчик. Я тащил тяжелую сумку с припасами и еле поспевал за ним, уверенно лавировавшим между бессистемно разбросанными частоколами оградок. Даже могильные кресты в изумлении разводили руками.
У расползшегося, придавленного временем холмика, дед присел на траву. Он долго смотрел в никуда, шевеля беззвучно губами. Когда я подоспел, он взял у меня тяжелую сумку, расстелил под крестом рушник и выложил на него первую попавшуюся закуску. Налил «мензурку» и опростал.
А мне есть не хотелось. До сих пор, спустя много лет, и крошки не могу проглотить на кладбище. Наверное, еще не пора. Вот и тогда, я только глазел во все стороны.
Здесь всюду кипела жизнь. Из полого железного креста припадали к земле дикие пчелы. Им тоже, наверное, нравились пирожки со сладким повидлом. На акации у часовни хрипло горланило воронье. Где-то на той стороне дурными голосами орали козы...
Дед приложился еще пару раз, и тихо запел какую-то грустную, тягучую песню, исполненную еле сдерживаемой внутренней мощи. А я опрокинулся на спину, пропускал сквозь себя слова и рисовал на глубоком голубом небе причудливые образы, навеваемые мелодией. Песня еще звучала, когда налетевший откуда-то ветер поднял, закружил над моими глазами успевшую нападать листву. Потом, как это обычно бывает на юге, изо всех небесных закутков высыпали тучи.
— Это не ты песней своею дождь накликаешь? — спросил я, когда «акын» сделал короткую паузу, чтобы наполнить очередную «мензурку».
— Такое умел только он, — дед указал кивком головы на полый железный крест, — так его за глаза и звали: «Хозяин дождя». Он сейчас знак подает, что тоже собрался в дорогу и будет рядом, пока мы не вернемся домой.
Я в недоумении огляделся:
— Он — это кто?
— Мой дед. Ты представляешь? — у меня когда-то тоже был дед.
— Разве он до сих пор не умер?
— Как не умер? — умер, в земном понимании этого слова. Было ему тогда сто семнадцать годочков от роду. В тот день, он получил на меня похоронку. Что-то его заставило больше поверить бумажке, чем сердцу.