Илья Муромец. - Кошкин Иван Всеволодович. Страница 27
— А где кочуете?
Загоняй остановил коня и вежливо ответил:
— По Жаику кочуем.
— А-а-а, это у Пояса, — ответил голос.
Печенег почувствовал, что волосы под шлемом становятся дыбом — урус не шевелил губами, слова Доносились из-под страшной лошадиной личины.
— Ну, что уставился? — донеслось из-за стальной морды. — Коня говорящего не видел?
— Не видел, — ответил Загоняй, чувствуя, что сходит с ума.
— Ну смотри, пока можно, — милостиво разрешил стальной зверь. — Так я что говорю, будете вдоль Камня кочевать — в тайгу не лезьте, тамошние урты [43]из таких луков бьют — коня насквозь пробивают. Понял?
— Да, — прохрипел, кланяясь, Загоняй. — А можно мы поедем уж?
— Езжайте, — милостиво согласился конь.
Загоняй снова толкнул лошадку коленями, и весь десяток рысью прошел за ним, рысью, рысью, от кургана уже вскачь — пусть мотаются в седлах привязанные отец и Нагоняй! Лишь бы подальше отсюда, от Калина с его походом, от страшных урусских алп-еров и их говорящих коней — домой, к Жаику!
Бурко проводил взглядом уносящихся за курган печенегов и скосил глаз на богатыря:
— Эй, Илья Иванович, а ты здоров? — спросил конь.
— Что не так? — спросил Муромец.
Пользуясь остановкой, воин перебирал оперение стрел — к счастью, когда он сверзился в ров, и лук, и тул [44]остались на седле. Огромные, с хорошую сулицу [45]стрелы были в исправности — будет чем печенежских воинов попотчевать!
— Да так, — мотнул головой Бурко. — Степняков живыми отпустил.
— Ну, ты меня каким-то уж совсем живодером полагаешь, что ли? — обиделся богатырь.
— Живодером не живодером, а раньше бы ты их просто ссек без разговоров, — сказал конь. — Не похоже на тебя. Слышь, Илья, а ты себя не похоронил ли уже? До срока? Видал я такое, Сухмана помнишь?
Илья закрыл тул и похлопал друга по шее:
— Не похоронил, Бурко, не беспокойся. Просто... — он помолчал. — Не сегодня-завтра тут все мокрехонько от крови будет, Днепр красным потечет. Так чего зря людей губить, пусть и степняков, они-то нам уже не противники. Уходят — и бог с ними. А ссечь бегущих до боя — это уже зверство.
Конь помолчал. Илья и впрямь говорил странно, не припоминалось за ним раньше такого человеколюбия. Обычно с врагами поступали просто: не успел с коня пасть и голову в пыль положить — катиться этой голове по земле кубарем, богатырский меч два раза не рубит. Война есть война, кто не сдался — убивают, этот закон знали и дружинные люди, и дружинные кони. Теперь Муромец отпустил десятерых печенегов, ладно, не перебил, но и в полон не забрал! Пусть раб по пять ногат идет, но ведь есть еще лошади, сбруя, оружие.
Бывало, что вои, чувствуя близкую смерть, не по-воински добрели, просили у товарищей прощения за обиды, а на бранном поле щадили молодого врага... И получали от него стрелу в спину. Но в Илье этой обреченности Бурко не видел, спокойный, добродушный, витязь разве что казался чуть строже, сильнее, что ли, хотя куда уж сильнее. То ли близко прошедшая смерть так его встряхнула, то ли еще что, конь не хотел об этом думать. Главное, его богатырь жив и здоров.
— Ну, поехали, что ли, Бурко Жеребятович?
— И то, — кивнул конь. — Ты, как приедем, расседлай меня, Илья Иванович, хоть до утра посплю, а то захромаю завтра или запалюсь.
Перевалило за полночь, когда по разряду сменилась стража на Софийских воротах. Два десятка воев улеглись спать прямо под башней, два десятка сменных взошли на заборола и стали прилежно вглядываться в темноту, покрикивая время от времени в обе стороны вала протяжное: «Слу-у-шай!» Сбыслав Якунич вздохнул и тронул коленями бока могучего боевого коня. Жеребец дернул головой, норовя выдернуть у зазевавшегося человека поводья, но почуяв, что хозяину не до шуток, двинул вперед ровным шагом. Молодой витязь выпрямился в седле, расправил плечи, резко напряг шею, затем руки, затем живот, силой разгоняя сон. В такое время начальным людям спать нельзя — особенно тому, кто поставлен старшим над всем киевским воинством. Хотя какое это к ляду воинство! Якунич заскрипел зубами, не замечая, что натянул повод, лишь когда конь, негодующе ржанув, приподнялся на задних ногах, воин опомнился и, нагнувшись, скормил другу сухарик, похлопал по шее. Хуже нет — на коне зло срывать, а зла накопилось изрядно. Шесть дней, как он вместе с князем уряжает Киевское войско, и столько насмотрелся глупости и подлости человеческой, что на три жизни хватит.
И просто поднять войско на поход — дело не легкое. Даже дружина — и та не вся на дворе у князя, кто в разъезде, кто по селам-городам разослан, кто еще где княжью службу правит. Боярина со двором поднять труднее, чем какой-нибудь язык [46]чужой к дани привести. А уж про смердов и говорить нечего — весной пашут, летом сдернешь — урожай убрать некому будет. А уж сейчас, когда враг под Киевом залег... Как Калин подошел к Змиевым Валам, немало богатых да знатных норовило из города бежать, да князь сразу ворота затворил. Сбыслав по молодости такого Владимира не помнил: скинув золотые византийские ризы и княжий венец, Красное Солнышко возложил на плечи старую броню, взятую отцом в Царьграде, седые кудри прикрыл боевой шлем с золоченым варяжским наглазьем. Ворота на Подол и Печерск были затворены, в башнях засели отроки с луками, улицу перегородили дружинники. Третий выход из Киева вроде бы оставался открытым, но на площади, тускло отсвечивая броней, встали конно верные князю бояре и немногие мужи старшей дружины, а впереди, на старом сивом жеребце, грузной глыбой возвышался сам Владимир. Даже молодые киевляне оробели при виде страшных в своем спокойствии всадников, старые же враз вспомнили то удалое время, когда Красно Солнышко собирал Русь, не щадя и родных братьев. Кто крестясь, кто отмахиваясь от Чернобога, тянули сыновей обратно во дворы, поворачивали подводы и разбегались по домам, помнили: если князь почтет нужным — сам, до печенегов зальет Киев кровью. Город сел в осаду, а князь пошел звать из поруба Муромца, которого сам же когда-то заточил туда за пьяный разгул. Узнав о том, что Владимир просит первого воина встать на защиту Киева, люди, хоть никто не звал, потянулись ко княжьему дворцу. Сбыслав, знавший, как богатырь уже раз отказался воевать за князя, не слишком-то верил, что упрямый Илья Иванович передумает, и когда тот, щурясь, вышел на белый свет, молодой воевода вдруг почуял — горло сдавила вернувшаяся неведомо откуда давно позабытая надежда.
Но Муромец ускакал на Рубеж, ворочать богатырскую заставу, а на плечи Сбыслава рухнул тяжкий груз устроения киевских полков. Проводив Илью, киевляне кричали Владимиру, чтобы дал коней и оружие — биться бы им со степняками. С посадом да дальними пригородами в Киеве жило почти восемь раз по десять тысяч народу. Первыми отбирали мужей, не переваливших за четвертый десяток, и отроков, не моложе восемнадцати весен, потом пришла очередь пятидесятилетних и тех, кому только стукнуло четырнадцать. Всего набралось почти двенадцать тысяч — вроде бы и сила, но князь, выслушав сказку молодого воеводы, лишь мрачно покачал головой и сказал, что это — не вои. Можно посадить смерда на коня, дать ему в руки копье — да только он от того витязем не станет. Пешими же людей выводить в поле — пользы не будет. Пешцы сильны строем, где каждый опирается на плечо соседа, и щиты наползают краями друг на друга, словно чешуя змея. Такое войско может стоять неколебимо и, если надо, идти вперед, медленно, но неотвратимо, словно река в разлив, накатываясь на врага, щетиной копий не подпуская к себе никого. Но на Руси пешей ратью умели биться лишь варяги да перенявшие у них эту сноровку новгородцы. Варяги ушли в Царьград четыре года назад, а новгородцы, даже если и поторопятся, все равно в Киев не поспеют.