Илья Муромец. - Кошкин Иван Всеволодович. Страница 37

— Мои языка взяли, — подтвердил, глядя из-под руки, подъехавший Улеб.

— Хороший у тебя конь, воевода, — невпопад ответил Якунич, со вздохом убирая лук в налучье.

Хорошо, никто не видел позорища — с пятидесяти шагов в спину степняку промахнулся, вот дружина бы посмеялась.

— Мышь — зверюга добрая, — усмехнулся порубежник, потрепав конька по серой шее.

Мышь уже трюхал обычной своей валкой рысью, словно и не мчался только что быстрее ветра, большие, ослу впору, уши торчали в разные стороны, и морда конька была какая-то усталая и брюзгливая.

— Слушай, Сбыслав, у тебя орехов нет? Все побаловать его хочу, он же мне не просто конь, он мне друг, товарищ и брат...

Сбыслав молча сунул руку в седельную сумку и вытащил желтый, похожий на кремень камушек.

— На, дай ему, заслужил.

— Это что, соль, что ли? — недоверчиво спросил Улеб.

— А ты лизни, — усмехнулся Сбыслав и махнул рукой своим детским — хватит, мол, крутиться, как волчата вокруг лося.

Улеб с опаской прикоснулся языком к камню...

— Сладкий, — удивленно пробормотал он.

— Сахар называется, из Царьграда привозят, — пояснил Сбыслав. — Откуда ромеи достают — то мне не ведомо.

— Дорог, наверное, — заметил Улеб, нагибаясь и поднося сахар к морде Мыша.

Серый конек с хрустом разжевал царьградский гостинец, словно от роду только и делал, что хрумкал сахар.

— За меру серебра две меры сахара, — пояснил Сбыслав.

Улеб протяжно свистнул и по-новому посмотрел на своего конька, словно прикидывая, каково это — жрать широкими зубами почти что серебро.

— Дружина гривны не считает, — пробормотал порубежник.

— Сам же говоришь — конь нам друг, товарищ и брат, — ответил Сбыслав. — Два раза в год покупаю побаловать. Не на зелено же вино спускать или на девок непотребных.

Улеб молча кивнул, соглашаясь, что такое применение княжьему серебру достойней, чем спускать его на непотребных девок. Рысью воеводы подъехали к молодым дружинникам, что окружили на берегу единственного захваченного живым печенега. Сбыслав отметил, что хоть для многих это был первый бой, отроки не потерялись и убитых обобрать успели, у одного из седельной сумки торчали добрые булгарские сапоги, другой держал в руках длинную степную саблю, третий пристегнул к седлу повод захваченного коня. Воеводы уже подъехали, а двое младших продолжали копаться в переметных сумах убитой печенежской лошадки. Сбыслав отцепил от пояса плеть и сильно вытянул обоих по спинам, удар был добрый и пронял даже через кольчугу и поддоспешную рубаху.

— Не за то бью, что грабите, — наставительно молвил воевода, — а за то, что по сторонам при том не смотрите, так и головы лишиться недолго. Вернемся в Киев — будете конюшни чистить.

Молодцы, почесываясь, отошли к своим коням, тем временем подъехал первый десяток, и стало возможно посчитать потери. В схватке погиб только один киевлянин — меткая или удачная стрела ударила отрока в глаз, уложив на месте. Еще двое были ранены — один саблей, второй, опять же, стрелой, да лишилась дружина двух коней, раненных насмерть печенежскими стрелами. Зато из двенадцати степняков одиннадцать было либо убито, либо ранено и уже дорезано, а одного взяли живым, впрочем, скорее удачей, чем добрым намерением — копье скользнуло по шелому и выбило степняка из седла. Сбыслав спешился и подошел к пленному — молодому, коренастому, с короткими усами и чубом на бритой голове.

— Допрашивали уже? — спросил он больше для порядка.

— Пробовали, — к удивлению воеводы, отозвался один из отроков. — Я по-ихнему немного понимаю. Молчит собака, только скалится.

Якунич почесал подбородок, который давно уж следовало побрить. Оно, конечно, развязать язык можно всякому, было бы время, да только кто его знает, сколько еще бритых волков шастает по округе...

— Привяжите к седлу, в Киеве допросим, — махнул рукой Сбыслав.

— Подожди, братко, чего до Киева человека томить? — Улеб соскочил с Мыша и бросил повод одному из киевлян.

Вынув из чехла на поясе нож, порубежный воевода присел на колено перед лежащим степняком и широко, во весь рот улыбнулся, затем ударил себя в грудь рукояткой и громко сказал:

— Лют. Улеб Лют.

Никогда еще Сбыслав не видел, чтобы человек бледнел так быстро, печенег из бурого стал серым.

— А и знают тебя печенеги, братко, — прошептал воевода.

Улеб заговорил по-печенежски, задавая короткие вопросы, степняк отвечал сразу же, сглатывая слюну и бегая взглядом от одного киевлянина к другому. На миг он заглянул в глаза Сбыслава, и молодой рус вздрогнул — такой страх, такая тоска были в глазах лютого ворога. Допрос закончился быстро, Улеб встал и подошел к Сбыславу.

— Говорит — он из загона, — сказал порубежник. — В их тысяче из каждой сотни по десятку отобрали и вперед пустили, разведывать да ловить и рубить тех, кто до Киева дойти не успел.

— Что сам царь? — спросил Сбыслав.

— Да он наверняка не знает, — махнул рукой Улеб. — Говорит, они ушли на два дня пути от большого войска, а пороки еще сильней отстали. Точней сказать нельзя, но, мыслю я, до Киева Калину еще дня три, да на переправу дня два — время есть, смоленские и новгородцы подойти успеют.

— Ты и это знаешь? — удивился Сбыслав.

— Слухом земля полнится, — усмехнулся порубежник и кивнул на печенега. — С этим что делать будем?

Сбыслав посмотрел на степняка и вздохнул. Ясно, что, отдай он полоняника в руки лютому Люту, у того разговор короткий, хотя конями рвать, наверное, не будет — времени нет. Воевода был жесток в бою и на государевой службе, но за глаза даже Владимир называл Якунового сына отходчивым. Резать горло пленному было против дружинной чести, да и продать молодого раба, опять же, можно...

— Боярин, глянь.

Один из молодых отроков, что рылся в переметных сумах, подошел к Сбыславу, протягивая руку. Мозолистая ладонь молодого дружинника еле заметно дрожала, и на широкой этой ладони лежали горкой простенькие оловянные и бронзовые серьги, колты [68], даже какое-то колечко. Недорогие украшения, что совсем недавно были драгоценным сокровищем какой-то девушки из бедного рода.

— В степи между крепостями села есть... Были, — тихо сказал кто-то из дружинников. — Видно, не все успели уйти.

Сбыслав взял двумя пальцами один из колтов — маленькие оловянные зернышки, наваренные на оловянные же колечки, в подражание богатым уборам киевских горожанок такие украшения, только серебряные, были у его матушки, теперь их носит его младшая сестричка. На потускневшем олове грязнело бурым, и воевода понял, что это засохла кровь...

— Это из его сумы? — тихо спросил воевода.

— Из его, — кивнул дружинник и выронил украшения, словно они жгли руку, — я коня под ним случайно убил...

— Понял, — кивнул воевода, снимая с правой руки воинскую рукавицу.

Прежде чем кто-то успел слово сказать, Якунич левой рукой вздернул печенега на колени, а правую тяжелым молотом опустил на бритое темя. Хрустнуло, словно гнилое полено, из ушей и глаз печенега закапало кровью, и Сбыслав отпустил труп, мешком осевший на землю.

— По коням, — хрипло приказал воевода. — В Киев идем.

Дружинники молча полезли в седла, Сбыслав же медлил, он смотрел то на убитого им степняка, то на рассыпавшиеся в примятую траву оловянные безделушки и все пытался натянуть рукавицу, и не попадал ладонью. Воеводе случалось видеть смерть в разных обличьях — от меча в бою, от рук катов киевских и ромейских, от ножа и петли безумного волхва, от огня и воды. Но эти сережки, все в пятнах засохшей крови, были почему-то страшнее всего. Он не хотел думать, что сталось с их хозяйкой, но не думать не получалось — перед глазами стояла сестричка, в первый раз надевшая материнские украшения и красовавшаяся перед зеркалом...

— Сбыслав!

Резкий голос вырвал из тяжких раздумий, Якунич вздрогнул и посмотрел в глаза порубежнику, что уже сидел в седле. Улеб кивнул воеводе: