Илья Муромец. - Кошкин Иван Всеволодович. Страница 46
— Здрав будь, Михайло Иванович, Поток-богатырь!
...Как-то раз на пиру княгиня Апраксия, что была хоть и сильна умом, а все же бабьим, захмелев от меда, спросила: «А кто есть среди русских богатырей красивейший?» И сама тут же и ответила: «Тут и думать нечего: Алексиос Ростовский — красивейший из всех воинов!» Замолчали богатыри, а Алеша, перестав вдруг ухмыляться, невесело сказал: «Что ты, матушка, я — не красивый, смазливый разве что. А среди богатырей русских не было и нет красивей Михайлы Ивановича Потока!» И дружно кивнула Застава, соглашаясь. «Что же не вижу я его среди вас?» — удивилась великая княгиня, но тут Владимир сурово, как никогда на людях с женой не говорил, сказал: «То разговор не к ночи». Утром Апраксия все-таки приперла к стенке Илью и Алешу и чуть не клещами (хоть и княгиня — а любопытна, как все жены) вытянула из них страшную историю Потока-богатыря.
Не было в Киеве мужа красивей, чем Михайло Иванович, никто не пел и не плясал так, как молодой Поток-богатырь. Весел, смел и удачлив был витязь, и в степи, и на море, и в лесу, и в горах было с ним воинское счастье. Все киевские (да и не только киевские) девки по нему сохли — к любой засылай сватов, в любой семье за честь почтут. Да надо ж такой беде случиться — полюбил Михайло не кого-нибудь, а Марью, Лебедь Белую. Не в городе — в лесу стояло поместье Марьи, и дурная шла о нем слава. Ни по воскресеньям, ни даже по праздникам не видели Лебедь Белую в церкви, и шептался народ, что не простая она девка, да и некрещеная вовсе. Вся Застава, все бояре, сам князь отговаривали Михаилу, указывали, что ни в славянском, ни в варяжском обычае нет такого: жениться на чародейке, но молодой богатырь уперся. Весной, после Великого поста, крестилась Марья, а вскоре и обвенчалась с Михайлой. На свадьбе гуляла дружина и богатыри, и даже Илье с его крестьянским умом мнилось — все будет хорошо у молодых, крест — не шутка. Лишь отец Серафим качал головой и приговаривал, мол, не рвутся так просто бесовские узы. Кто же знал, что кроме венчальной клятвы дали Михайло и Марья друг другу иную — страшную, нечеловеческую, не виданную на Руси. Кровью написали грамоту — если кто из них умрет прежде другого, живому идти с мертвым в землю на три года. Два года прожили они вместе, детей так и не родилось, а на третий занемогла Марья, промучилась седьмицу да и померла. Тут и открылась жуткая тайна, когда вдруг стал Поток ладить колоду на двоих, да складывать в нее хлеб, воду и доспех. Илья, в ужасе от готовящегося, рявкнул, что не допустит такого, но Михайло молча вынул меч, и Муромец понял — сейчас ударит. Не случилось в те поры в Киеве отца Серафима, и дрогнул Первый Богатырь, впервые в жизни, о чем с тех пор со стыдом вспоминал. Уложили Марью в домовину, а с ней в полном воинском уборе лег живой Михайло, только вместо оружия взял трои пруты медныя, трои оловянныя, да трои серебряныя. Так и засыпали обоих.
Три дня и три ночи Илья, Добрыня и Алеша сидели в оружии на погосте, пили беспробудно, ибо нельзя было тверезому слышать рев и шипение, что доносились из-под земли. На четвертый расступилась земля, и вышли на белый свет живая Марья, что казалась еще красивее, да смертельно усталый Поток. Тут задрожал Муромец — кудри Михаилы, что были черны, как вороново крыло, стали белыми, словно снег. Ни словом не обмолвился Михайло, что случилось в могиле и каким чудом ожила жена, а в тот же день уехал с Марьей в ее усадьбу в чаще, витязи же, обиженные за недружелюбие такое на брата, ускакали на Заставу. И с той поры страшные слухи пошли о том лесе, говорили о сгинувших путниках и о детях, что пропадали прямо из домов в окрестных селениях. Три месяца творилась эта жуть, никто не догадался вызвать с Заставы богатырей, видно, думали люди — не поднимет Илья оружие на крестового брата. А потом, осенней ночью, вдруг встало над лесом зарево, и утром в Киев прискакал Поток — весь в саже и копоти, а через красивое когда-то лицо легли следы четырех когтей. Неведомо, о чем говорили Михайло и вышедший ему навстречу отец Серафим, а после и митрополит киевский, но страшное покаяние наложено было на богатыря — три года сидел он, сковав себя цепью, у Десятинной, в холод и в зной в одном рубище, всей пищи ему — корка хлеба да чашка воды в день, а иной раз неделю и этого не видел. Как минул этот срок — Михайло вернулся на Заставу. Братья приняли его без расспросов — все видели, как каялся человек, но с той поры не пел и не плясал Поток и в бой не надевал доспехов, лишь тяжкие свинцовые вериги носил под рясой да полупудовый железный крест на груди. Никогда больше не бросался он в схватку с былой молодецкой радостью, рубил без былого веселого задора, но Илья не раз замечал, что в бою по лицу Михаилы текут слезы. И страшнее холодного Добрыни, страшнее бешеного Поповича был печенегам плачущий богатырь...
— Здравствуй, Алеша, — негромко, ласково ответил Поток. — Что не весел, млад ясен сокол? Или приключилось что?
— Приключилось, — вздохнул Попович. — Ты с коня слезай, тут в двух словах не расскажешь...
Михайло и остальные вернувшиеся: Хотен, Дюк, Гриша Долгополый — все, что ходили с Михайлой промышлять над печенегами, окружили Алешу, ожидая рассказа...
— Вот так, — закончил Алеша и с надеждой посмотрел на Михайлу.
Из всех богатырей, что были живы, не было страшней судьбы, чем у Потока, а со старых времен известно: если человек через жуть прошел, а душой и разумом человеком остался, такой муж сотни стариков мудрее.
— Так ты сам до сих пор на князя в обиде? — спокойным, ясным голосом спросил Михайло.
— Да не знаю я! — со слезой в голосе крикнул Попович. — Хоть ты нам помоги, Миша, ну научи, что делать?
Поток обвел взглядом воинов — каждый опускал глаза, словно боялись встретить взор витязя в черной рясе.
— Чему ж я вас мимо совести вашей научу? — спросил Михайло. — Добрыню атаманом вместе выкликали, стало быть, как он приговорил — тому и быть, да ведь и сами за Ильей не пошли. Давайте-ка, братья, помолимся да спать ляжем — утро вечера мудренее. А то седьмицу за погаными по степи гонялись — умаялись мы.
Ведя коня в поводу, Михайло вошел в крепость, за ним последовали остальные, избегая смотреть друг другу в глаза. Алеша вздохнул и полез на вал — до зимних заморозков он всегда ложился спать не в шатре, а на открытом ветру. Поток ответа не дал — так от кого его теперь ждать? Забыв помолиться, Алеша заложил руки за голову и закрыл глаза.
Ночь прошла мутно — вроде и спал, ан каждый час выпадал в какую-то полудрему, да и снилась всякая пакость. Вскочив на ноги, Попович осмотрелся: небо серело предрассветными сумерками, на вышке, на ветру, зябко кутался в плащ Самсон. На площади снова раздалось звяканье, разбудившее богатыря, посмотрев вниз, Попович увидел Казарина. В полном доспехе, вооруженный, Михайло-средний седлал коня, рядом лежали седельные сумы с нехитрым богатырским скарбом — Казарин никогда много не копил. С минуту Алешка смотрел на товарища, а потом кубарем скатился вниз и подскочил к богатырю.
— Ты куда это собрался? — шепотом крикнул Попович.
Михайло повернул к ростовскому витязю скуластое степное лицо, вздохнул и принялся затягивать подпругу.
— Куда глаза глядят поеду, — ответил он так же тихо.
— То есть как? — ошалело спросил Алеша. — Один? А мы?
— А вы — как знаете.
Казарин взял в руку повод и положил руку на луку седла и вдруг почувствовал, что запястье сжато, словно тисками. Михайло напрягся, готовый ударить наглеца, но, поглядев на Алешку, почувствовал, что гнев уходит — в глазах Бабьего Насмешника была такая боль, что сразу стало ясно — оскорбить он не хотел.
— Хоть скажи — почему? — прошептал Попович.
— Слушай, Алеша, — хрипло сказал Михайло. — Я — хазарин, по крайности по отцу. Но то — дело прошлое, матушка моя — славянка, сам я — русский, в православную веру крещеный. Не ради чести я служил Владимиру, а чтобы земля моей матери, моя земля, была спокойна. Я богатырь был! Мы все были! А кто я теперь? Родная земля позвала, а мне обиду лелеять дороже, выходит? Может, через день-два Киева не будет уже, Русской земли не будет! Кто я тогда стану? Бродяга безродный, что купцов трясет? Был бы отец жив — в глаза бы мне плюнул! Была бы мать жива — на порог не пустила! В степь поеду, авось встречу силу вражью, как Сухман!