Илья Муромец. - Кошкин Иван Всеволодович. Страница 59

Пир продолжался, и Илья, нагнувшись к уху Владимира, пробасил:

— А что, княже, как кошечка, здорова ли? Не горюет больше матушка Апраксия?

Князь прыснул в братину, расплескав мед, и, вылив остатки в костер, хлопнул Муромца по плечу:

— Ну признайся, скотина, ведь ты тогда Ушмовца подначил, больше некому?

— Обижаешь, княже, — прогудел Илья. — Этого щенка подначивать не надо было — до всего своим умом доходил!

Теперь уже Добрыня, что находился в те годы в отлучке, но о невероятной кошке княгини Апраксии, как и все, был наслышан, потребовал рассказать всю историю с самого начала. Илья на два голоса с Поповичем, под гусли и бренчание рукоятью меча по щиту, рассказали былину о великом втором подвиге Яна Ушмовца. Вернувшись из-за Железных ворот, Застава узнала, что пока они по Колхиде исполняли завиральный княжой наказ, к Киеву приходили печенеги, да убежали несолоно хлебавши, и при том прославился молодой сын кожевенника Ян Ушмовец. Пятнадцатилетнего отрока немедля опоясали мечом (бог с ним, что уже полгода, как в дружине), записали на заставу, пообещали подобрать боевого коня и, как водится, устроили по такой радости великий пир. На пиру старшие богатыри, конечно, упились да и попадали под лавки мирно досыпать до рассвета. Но Ян был юн — отрок совсем, шестнадцати не исполнилось, а потому хоть и пьян сделался до беспамятства, но на ногах стоял крепко. Потому, как село солнце и прочие вои захрапели, кто где упал, Ян вылез из-за стола и отправился бродить по Киеву. Окажись на его месте Муромец — быть стуку и грому и побоищу великому, но Ушмовец был юноша добрый и мягкий, к чужому горю жалостливый. Потому, когда ноги занесли его на княжий двор, мутным разумом Ян вдруг понял, что народ в тереме не веселится. Цапнув пробегавшую мимо дворовую девку, Ян заплетающимся языком строго спросил: чего это слуги ходят мрачные, не веселятся тому, что у Русской земли появился новый защитник? Обомлевшая служанка не знала, горевать или радоваться. Вроде и понятно, что сейчас будет, а с другой стороны посмотреть — богатырь молодой и красивый. Но Ян ничего такого не делал, лишь дышал сильно хмельным медом да смотрел косыми к носу глазами, и девка, успокоившись, поведала: у княгини Апраксии издохла любимая кошечка, из Царьграда еще привезенная. Оттого княгиня была неутешна — русские-то кошки все или полосатые, или беленькие с черненьким, или черненькие с беленьким. А царьградская была желтенькая, с кисточками, вот матушка и горюет. Из всего рассказа Ушмовец уяснил только, что княгиня Апраксия печальна, и без желтой кошки с кисточками на ушах печаль не избыть. Княгиню старшие богатыри весь вечер наказывали любить и уважать — она богатырям перед князем заступница, и Ушмовец, отпустив разочарованную служанку, ушел, пошатываясь, в ночь.

Утром терем проснулся от страшного грохота: то Ушмовец, по молодости еще хмель за ночь не выгулявший, отворил с ноги двери и шагал по переходам, спрашивая у визжащих девок, где тут матушкины покои. Стражи, вместо того чтобы заступить дорогу, пятились, пугаясь не столько молодого богатыря, сколько чего-то еще. Владимира в те поры дома не случилося, но, к счастью, княгиня уже встала и оделась — Апраксия была неробкого десятка, великой княгине иначе нельзя, потому, распахнув двери своих покоев, она вышла в трапезную и строго вопросила:

— Это что еще за шум?

Посередине огромной комнаты стоял молодой витязь Ушмовец, что прославился недавно битвой с печенегами. Одежды отрока были в беспорядке, в русых кудрях застряла хвоя, а на руках сидела двухгодовалая рысь. Лютая зверюга даже не пыталась вырваться, напуганная до того, что не прижимала уже уши и не шевелила свесившимися лапами.

— Вот, эта... Кошка, стало быть, — ломающимся баском попытался объясниться Ушмовец. — Желтая, с кисточками. Ты не горюй, матушка. Не плачь.

При мысли о том, что матушка проплакала всю ночь над дохлой кошкой, Ян всхлипнул сам и протянул княгине рысь, подхватив ее под передние лапы. рысь повисла тряпкой, и княгиня, заглянув в желтые глаза, увидела там непреходящий ужас перед страшным чудовищем, что залезло неслышно под утро на любимую сосну, сдернуло за лапы, скрутило, давя всякую попытку сопротивляться, да еще дышало все время чем-то ужасным.

— Ах ты бедненькая, — тихонько сказала Апраксия.

В каждом звере, даже самонаилютейшем, жива звериная мечта: вернуться в ту пору, когда весь мир был — теплое логово, а пушистая мамка вылизывала, кормила, играла, и не нужно было думать ни о погоне, ни об охоте. Рысь посмотрела на второе чудовище в длинной белой шкуре и вдруг звериным чутьем уловила исходящие от него жалость и нежность. Надежда рванулась из стиснутой крепко груди, кошка шевельнула передними лапами и жалобно пискнула:

— Мя...

Набившиеся в двери слуги ахнули, когда Апраксия шагнула к Яну и подхватила на руки пудовую зверюгу, что ударом лапы может сломать хребет лесному кабанчику.

— Ну, тихо, тихо, маленькая, — зашептала княгиня. и кошка ткнулась мордой ей под руку.

Покои наполнило могучее мурлыканье, Ушмовец был прощен, награжден и расцелован в обе щеки, а у княгини появилась новая кошечка Рыся — желтенькая, с кисточками на ушах. На княжих харчах Рыся матерела, приучаясь давить окрестных кур (за кур вернувшийся Владимир, скрепя сердце, честно расплачивался). Когда вместо кур рысь стала давить поросят, ее перевезли в Берестово — вот уж где зверюге раздолье. Княгиня каждую неделю наезжала в село, играла с любимой кошечкой, та не забывала матушку и, случалось, под утро притаскивала к покоям то зайчика, то, опять же, поросенка. По весне Рыся сбегала в лес, и хитрый Владимир получил от жениной зверушки новую выгоду, даря по осени иноземных послов и своих бояр желтыми котятами с кисточками на ушах — не пардус [86], конечно, но все ж лютый зверь.

— Сама наказала, чтобы Рысю из Берестова перевезли, — продолжил князь. — Она ведь опять с пузом бегает. А кого я тут еще рысенком не жаловал?

— Меня!

— Нет, меня, — хохотали бояре и воины.

Улеб тихо поднялся и подхватил пояс с саблей.

— Ты куда, Улебушко? — удивился Добрыня.

— Пойду дозоры проверю, боярин, — сказал порубежник.

— Постой, посиди немного, — придержал за рукав Змееборец. — У тебя мужи надежные, я знаю. Сейчас смех кончится, будем старины петь. Послушайте, юные, может, что нужное узнаете...

Смех вокруг костра затихал, мужи сидели в молчании, но не мрачном — так молчат люди, обдумывающие что-то важное. Внезапно Алеша, что продолжал водить пальцами по струнам, негромко сказал:

— А мне вот подумалось, господа бояре и дружина, — будет ли нас кому вспомнить? Отобьем мы проклятого Калина — понятно, живые по павшим тризну справят. А потом? Через десять лет? Через сто? Будет ли Киев стоять? А если и будет — вспомнят ли люди, как мы за него бились?

Никто не ответил, и Алеша снял руки с гуслей. Выл ветер над курганом, гудел костер, а вокруг костра сидели сильнейшие вои Русской земли и думали невеселую думу. Внезапно Илья встал со своего места и вышел на середину круга, к самому костру. Пламя отбрасывало странные тени на лицо богатыря, ветер трепал седеющие кудри. Илья поднес руку ко лбу, словно вспоминая что-то, затем повернулся к Поповичу.

— Спрашиваешь, вспомнят ли, Алеша? А оно важно? — Муромец обвел взглядом собравшихся и громко спросил: — Кто сейчас вспомнит великий подвиг Святогора-богатыря? С кем бился он?

Воины переглядывались, качали головами.

— Рассказывают, что, мол, с Микулой спорил, пробовал тягу земную поднять — то-то Селянинович над этими небылицами смеется. Всякую глупость и непотребство про него плетут, про мертвого уже, — Илья поднял сжатый кулак. — А ведомо ли, для чего он рожден был, со всей силой своей, что земля не держала — только по Святым горам и ездил.

— Да не томи, Илья, — крикнул Добрыня. — Все знают, ты с ним побратимом был, ты при нем до смерти оставался.

— Не был побратимом, — покачал головой Муромец. — Просто наехал случайно, как по Святым горам ходил. Он умирал уж, лежал в каменном гробу, что сам себе вытесал. Я с ним просто последний его месяц провел — он был живой душе рад.